Тихий гром. Книги первая и вторая
Шрифт:
И уж кто знает, хотелось ли ему блеснуть своим достатком либо силился казаться солиднее, заметнее, значительнее — даже в летнюю пору носил он постоянно лакированные сапоги с калошами, плисовые штаны, красную сатиновую рубаху, вышитую по вороту и подолу и перехваченную гарусным пояском с махрами, жилетку под суконным пиджаком. А поверх всего, чтобы, не дай бог, не испачкать столь дорогого и неповторимого наряда, непременно надевал большой сафьяновый фартук с грудинкой. На руках — кожаные перчатки, а стриженную в кружок голову накрывал войлочной черной шляпой.
В
Потоптавшись малость у калитки и почувствовав себя вдруг в чем-то виноватым, Леонтий, заикаясь, несмело молвил:
— Дык… как жа, стал быть, Прокопий Силыч, пошлешь, что ль, кого на помочь к Виктору Иванычу?.. Аль как?..
Вроде бы лишь теперь заметил Прошечка Леонтия — круто повернулся к нему всем корпусом, тряхнув по козлиному рыжеватой бородкой, высоко вскинул голову. Леонтий, мысленно кляня себя за то, что занесло в этот двор, ухнул враз, ровно в бездонный омут, в сине-серые расширившиеся, глубоко посаженные глаза Прошечки. Левая редкая бровь переломилась, словно бы вдарили его либо оскорбили нещадно.
— Этому черту-дураку, моту?! Ишь ведь чего захотел! Бедняк объявилси… Землю продал, дом вон какой промотал! Ему, черту-дураку, в шалаше жить. Вот пущай и живеть под кустом!.. Ты, черт-дурак, подумал, с чем пришел-то? Подумал?.. Я вот, гляди, вселяюсь! А ты на помочи у мине был, черт-дурак? Был?! Умный сам по себе, а дураку бог на помочь. Уходи, черт-дурак!
Леонтий и не заметил, как Катька, Прошечкина дочь, стоя у отца за спиной, чтобы не прыснуть вслух, зажимала рот толстенной косой и делала знаки Леонтию, что придет на помочь против отцовской воли.
А Кестер — хоть и жил за речкой на бугре, чуть в сторонке от хутора, дошел и до него Леонтий — не стал и разговаривать: ядовито хихикнул, так что короткие усы под носом, подпрыгнув, ощетинились. И, молча огладив поджарый живот, показал на калитку.
Отсеялись в том году рано. Весна хоть и припозднилась чуток, зато враз ударила таким благодатным теплом, что только успевай, мужик, поворачивайся — от погоды никакой задержки нет. Озимые зеленя, разостлавшись густой щеткой, радовали глаз, веселили сердце пахаря. И до того торопила сеятеля весна — работали, как на пожаре: не упустить бы часа.
А Демид Бондарь, тот, что купил у Виктора Ивановича избу, узнав о помочи у Даниных, собирался на нее с великой охотой. Собраться же Демиду было совсем не просто, особенно обуться.
Поднялся со вторыми петухами, да так, чтоб Матрена не услышала: непременно канитель затеет из-за всякой бросовой тряпки либо свару еще заведет. Почесывая поясницу под длинной холщовой рубахой и придерживая до крайности измятые шаровары, Демид, словно бы крадучись, вприсядку прошагал по земляному полу к двери. В сенцах, качнувшись неловко, сшиб с кадки большущий медный ковшик.
— Господи Исусе! — перекрестился. — Ладно, что дверь-то притворил. Проснется ведь!
По
Мытье ног непременно предшествовало ежевесеннему обуванию Демида. Сняв с плетня просмоленные сапоги и собрав в сенцах, на печи и в других местах целый ворох самых разномастных тряпок и положив их на лавку возле себя, Демид, будто священнодействуя, не торопясь, основательно и даже с какой-то торжественностью вроде бы совершая обряд, приступал к обуванию.
Натянув и второй сапог, Демид смахнул рукавом со лба пот, облегченно вздохнул. Обувшись таким способом в неизносимые и неведомо когда купленные сапоги, он уже не разувался до покрова: а где же в летнюю пору столько времени взять, ежели по два, по три часа обуваться каждый день!
Ни усов, ни бороды сроду у Демида не бывало. Кучерявились на одной скуле несколько крупных волосин, но он либо выдергивал их, либо состригал. За безбородость эту, за бабье лицо и писклявый голос мужики промеж себя или поссорившись с ним звали Демида Тютей. Да и то сказать, какой деревенский мужик не имел прозвища! Детей им с Матреной бог не дал. Так и жили вдвоем.
— Матрена, Мотря! — легонько толкнул он жену кулаком под бок. — Вставай! Коров доить да прогонять со двора время.
Матрена, дебелая, здоровенная баба, косматая и распухшая ото сна, резво вскинулась на лежанке.
— Гляделки-то ополоскни, — напутствовал жену Демид.
— То ль без тебе не знаю! — огрызнулась Мотря и выскочила вон как ошпаренная.
Вернулась она свежая, как репа, бодрая и даже помолодевшая. Расставила на столе крынки, стала цедить в них молоко. Белая широкая струя, падая на волосяной цедок, дробилась и пенилась под ним. Демид, как холеный кот, жмурился, глядя на молоко, и, казалось, вот-вот замурлычет. Наполнив первую крынку, Матрена подвинула ему, поставила на стол хлеб, не выпуская из рук ведра, и, засуетившись, сплеснула молоко на лавку. Собралась подтереть пролитое. Хватилась — нет тряпки! Передвинула горшки на залавке, заглянула в угол возле печи — нету.
— Да куда ж вехотка счезла? — недоумевала баба. — Вот туточки ж я ее клала.
— К-хе, — подкрякнул Демид, пережевывая калач и запивая молоком из крынки. — А я ее высушил да на добрые портянки сверху навернул. Так ладно пришлась!
— Вот же какой вражина! — вспыхнула Мотря. — После его обувки хоть шаром покати — ни одной тряпки в дому не сыщешь.
— Так ведь на целое ж лето, — вяло оправдывался Демид.
— Небось и ту, что в сенцах лежала, закрутил?