Тихий солдат
Шрифт:
Поначалу хотел попросить разрешения съездить к матери в Лыкино, и на сестер посмотреть, и что-нибудь привезти каждой. Но незадолго до отъезда пришло письмо от матери. За нее писала одна из дочерей, сестер Павла. Слезливый, унизительный тон письма отвратил его от всякой мысли ехать в Лыкино, до того он показался ему мышиным писком из скользкой норки, от которой он с таким трудом отвязался.
Дела у них, писала сестра от имени матери, шли неплохо, хотя сестры и болели часто. Из военкомата, по распоряжению самого военкома, семье полагалась поддержка, как и всем, у кого на службе были сыновья. Мать очень загордилась этим, хотя именно она и не пускала Павла в ту ночь из дома, грозилась даже проклясть.
«Ты, сынок, служи, – писала теперь сестра от лица матери, – держи нашу семейную гордую личность,
Он ужаснулся этому письму. Повеяло тем серым и бесконечным, от чего тогда ночью он бежал, сломя голову. К своему величайшему стыду, Павел отбросил всякую мысль вернуться в Лыкино даже на день. Казалось, попади он туда, мать схватила бы его за голову и сунула бы ее к себе под руку, зажала намертво и лишила бы возможности дышать и жить без забот о вечно болеющих сестрах, об их будущем. Он понимал, что всего этого именно так никак не могло случиться, потому что он теперь принадлежит не семье, а целой стране, но страх испытать эти ощущения, коснуться их, заставил его найти себе главную защиту: он не может приехать ни на день, потому что нет такого разрешения от командования, а сам он не смеет просить.
Тарасов тогда еще не мог сознаться себе в том, что никогда больше не захочет вернуться, не захочет знать всего этого, и что, уйдя из Лыкино в ту ночь, он отрезал себя от всей семьи навсегда, и даже от матери, так же, как это сделал когда-то отец. Он ведь не просто сбежал от преследования властей, а отбросил от себя то, что мертво тянуло его в серую нищету, в жалкий, безрадостный тупик. Но отец скоро умер, а Павел будет продолжать жить и по-возможности помогать, но видеть их всех ни за что больше не захочет.
Так и сложилась в дальнейшем его жизнь. Он отправлял в Лыкино деньги, иной раз, слал скромные посылки, но ни разу не приезжал при жизни матери и ни разу даже не сумел разбудить в себе желания увидеть их всех. Он и сам потом поражался этому, страдал от своей же собственной холодности, но преодолеть себя не мог. Все это страшно тянуло его назад, как тяжелый груз, и отвязаться от него можно было только тем, что привыкнуть к его существованию до того, чтобы больше не замечать.
…Павел ушел к московскому поезду с рассветом, когда еще было не холодно, даже чуть парило, и впопыхах забыл в казарме шинель. Впервые с ним такое. Чем укрываться теперь будет? А как в новом месте службы быть? Вот растяпа! А возвращаться поздно. Так и залез в общий вагон в летнем обмундировании с одним только «сидором» за спиной. Хорошо, проводник свою шинельку на ночь давал. Добрый старикан оказался. Вздыхал, ворчал чего-то, а шинель дал. Железнодорожное пальто. Не так, чтобы теплое, да и короткое оно, а все же как-то закрывает.
Побежала к Москве стылая осенняя дорога, теперь в обратном направлении. И тот же Байкал за окнами, долго, могуче тянется, и Иркутск дымит также издалека, и мешочники носятся по платформам, как тогда, когда ехал сюда. Похоже, даже те же мешочники! Или они все на одно лицо, проворное, жуликоватое? Всё также, только дорога обратная.
3. Добрая москвичка Мария Ильинична
Вот теперь он узнал
Он до последней крошечки доел свой сухой паек, отрезал по тонкому кусочку от белого кирпичика сала и экономно мазал его тонким слоем на черный хлеб, который покупал на станциях. Разжился огурцами, яблоками, да еще бегал за кипятком. Последний черный сухарь сжевал перед самой Москвой. За шестеро с половиной суток совсем отощал.
Но вот и Москва, дымная, влажная, серая от сизого тумана. Однообразные перекрестия дорог, путаница разбегающихся рельсов, пакгаузы с коричневыми створками дверей, рядом с ними – люди на грузовичках, с мешками за плечами …грузят, разгружают…, шлагбаумы, за которыми коптят автомобили и терпеливо курящая около них шоферня, свистки, гудки, крошечные избушки у семафоров, словно собачьи будки, хмурые бабы с красными повязками на полных руках и с флажками, угрюмые мужики в железнодорожных фуражках, в мокрой тяжелой керзе, платформы с редким, промокшим насквозь народом в серой, одинаковой одежке, случайные взгляды, быстрые проводы поезда пустыми глазами – вот как приближалась столица к Павлу Ивановичу Тарасову.
А Ярославский вокзал в Москве кишел людьми, точно муравейник, когда кто-то неосторожно побеспокоит его деловитых обитателей, воткнув палку в самый центр их умного дома. По-видимому, так случилось и здесь – архитектор Шехтель, правда, вместо палки использовал высокую изящную башню, и люди-муравьи просто сошли с ума. Во всяком случае, Павлу именно так и показалось. Он сначала несмело проталкивался через бушующую толпу и в конце концов остановился перед огромным дворцовым флигелем, с колонами и портиком, над которым волшебно сверкала буква «М».
Павел слышал о метро в Москве, о нем рассказывали буквально чудеса. Будто под землю люди едут по движущимся лестницам, залитым мягким светом, а в самом низу, в глубокой-преглубокой шахте, в анфиладах из чистого мрамора, уставленных прекрасными статуями, день и ночь идет удивительная, насыщенная счастьем жизнь. Во все стороны несутся голубые поезда, внутри которых всегда улыбающиеся люди сидят на мягких диванах и с удовольствием пьют чай с лимоном. А кто хочет, даже и пиво потягивает или мороженое кушает. А еще там чисто, как в больнице, и за порядком смотрят вежливые, хоть и строгие, женщины в красных фуражках и с красными же флажками.
Вот такие рассказывали в Чите истории еще летом. Позже он, наконец, решился проверить подлинность этих сказочных историй и впервые спустился в метро в Сокольниках, где на поверхности была контрольная военно-врачебная комиссия, недалеко от тюрьмы на Матросской тишине. Однако тут и лестница, называемая иностранным словом «эскалатор», была короче, и мрамора меньше, чем, как оказалось потом, на других станциях, и статуй тоже не так уж и много (одна всего!), а уж пива, чая с лимоном и мороженого он вообще не видел, когда терпеливо ехал от Сокольников до Парка Культуры. Станции были новые, их только-только открыли – многие за год до того, в 35-ом. Поэтому и самим москвичам всё было в новинку.