Тираны. Страх
Шрифт:
Никто не решался подать голос.
Даже Скуратов стоял, склонив голову.
На шее царя задрожали вздутые жилы.
— Пожалели епископа! Изменника и польского лизоблюда! А он — жалел ли кого?! Разве он Филиппа, митрополита московского, жаловал?! Наветами сгубил, с места сверг! И все для чего? Ослабить столицу желал. Филиппа в монастырь чужими руками сослать, а царя — извести порешили! Сами под поляков метнуться пожелали, а на престол московский посадить чучело слабовольное, кто и пискнуть не посмеет против!
Белесыми от гнева глазами царь оглядел кирпичные стены детинца.
—
Глава седьмая
МАСТЕРСТВО
По всему Торгу горели костры.
На рыночной площади возле церкви было светло, весело, жарко.
Желтый свет бойко плясал по бревенчатым и кирпичным стенам, разгонял холодную синеву вечера.
Хорошо подкрепившись вином и обильной едой — весь день резали живность у горожан, — возле огня грелись и забавлялись царские слуги.
Неутомимый на веселье Петруша Юрьев задорно выкрикивал, хлопая себя по ляжкам:
Портки мои синие Разорвали свиньи! Туды клок, сюды клок — Я остался без порток!— Аха-ха-ха! Ге-ге-ге! — реготали луженые глотки.
Хохот и озорное пение беспечно летели в морозную высь вместе с быстрыми желтыми искрами.
Стукнула дверь.
Опричники встрепенулись.
Сам Григорий Лукьяныч показался в дверях. Постоял в проеме, упираясь руками в косяки. Вздохнул. Вышел на двор.
Несколько человек кинулись было от костра, помочь, угодить, но Малюта поднял руку.
— Сам, сам… — хмурясь, проворчал в рыжую бороду.
Осторожно ступая, сделал пару шагов.
Крепко ему досталось в Торжке, когда по тверскому примеру заявился он с отрядом в крепость за пленными татарами — выволочь на двор да посрубать головы. Видя, что настал их последний час, татары набросились на опешивших опричников с голыми руками, отняли у нескольких из них ножи и сабли. Троих зарезали насмерть, а Малюту пырнули в живот — так что кольчужные кольца лопнули и чуть было требуха не вылезла. Пришлось отступать и бежать за стрельцами. Стыдно сказать — басурман всего полтора десятка и было.
Узнав, что ранен его любимец Малюта, государь пришел в неописуемую ярость. Схватив посох, кинулся вслед за стрельцами к крепостной ограде. Пленные к тому времени взяли в свои руки всю крепость, и выкурить их оттуда задачей было непростой. Уже и пушки думали выкатить или пожар устроить. Но стоило царю забраться на стену, как татары сами выбежали на внутренний двор, побросали оружие и упали на колени, завывая на своем языке. Так и не поднялись — перестреляли бунтарей из пищалей. Немчик Штаден особо отличился —
Григорий Лукьяныч, к удивлению многих, не только не умер в Торжке от раны, но и резво поправлялся. Поговаривали то о чудодейственных снадобьях лекаря Арнульфа, то о колдовстве.
Как бы то ни было, а Малюта, хотя и бледный видом, уже мог сам выйти на воздух, присесть на лавке возле двери, продышаться на вечернем морозце. Привалившись к бревенчатой стене и вытянув ноги, Малюта хмурил брови, смотрел на закатное небо и размышлял о чем-то. Оттого и не сразу заметил стоящего чуть поодаль заплечных дел мастера.
Кат — низкорослый, но плечистый мужик с косматым, как у черта, лицом — застенчиво топтался возле Малюты.
— Чего тебе? — покосился на него царский любимец.
Палач же, едва на него обратили внимание, чуть не подпрыгнул от радости, как исскучавшаяся собачонка при виде хозяина.
Палача Скуратов недолюбливал. Называя самого себя псом государевым, слыл и среди товарищей — лютым, сильным и верным, не лишенным звериного достоинства. Даже в пытошной, когда приходилось жечь, ломать и рвать, Малюта ощущал себя прежде всего радетелем державы и лично ответственным перед царем. А таких, как этот заплечник, держали за искусность и сноровку в своем деле, но уважения к этой породе не было. Им все равно кого кромсать, кому служить — лишь бы похлебка полагалась.
Подергав себя за неопрятную бородищу, кат подобострастно уставился на своего начальника.
— Мне бы ученичка какого… Самое оно, для учебы-то. В Москву ведь когда вернемся, дел и вовсе невпроворот будет. А я, глядишь, и подготовил бы уже себе на подхват человечка.
Скуратов хмыкнул, разглядывая ката. Заросший, рукастый, кряжистый, мясистый палач приплясывал на коротких кривых ногах, моргал слезящимися на морозе глазками — будто не человечьими, а от медведя взятыми, маленькими и темными.
— Что, поди уж, и присмотрел кого? — сощурился Малюта.
Палач повеселел:
— Все-то ты, Григорий Лукьяныч, примечаешь! Все-то знаешь!
— Служба такая… — хмурясь, обронил Малюта. — Ну, говори, кого приметил.
Кивнув в сторону собравшихся возле костра, кат забубнил:
— Да вот мальца того. Возничего, Егорку.
— Жигулина? — удивился Малюта.
Кат закивал:
— Его, его самого.
Малюта глянул на гомонящих у огня опричников, выискал глазами щуплого парня в теплой чуге. Безусое лицо, губастое, совсем юное.
— Не жидковат ли? — с сомнением спросил палача.
Тот решительно помотал башкой:
— Нутряная в нем сила, чую. Ее пробудить да направить лишь. Нету к людям жалости у него, но и лютости нет. Со спящей душой человек. Для нашей работы — самое то!
Малюта задумался.
— Ну что ж, бери, коли так. Когда учить начнешь?
Палач поскреб бороду. Подергал, будто проверяя, прочна ли.
— Да вот и начнем завтра с утра, не отлагая. Игумена Константина-то на виске уже обо всем допросили. Нового ничего не поведает больше — нечем. Дело за малым осталось — за злонравие и бесноватую дерзость государь его приговорил на шесток, пущай оттуда и поучает!