Тишина
Шрифт:
Несколько мгновений после пробуждения Матвей не понимал, где он находится и что с ним, затем он почувствовал ту смесь испуга, растерянности и грусти, которую обычно порождает сон после крепкой выпивки. Придя в себя, он увидел, что в клети появился мрачный, но очень богато наряженный дьяк, и заунывным бесстрастным голосом читает по бумаге имена собравшихся дворян. Услышав свою фамилию, они, один за другим, уходили через низенькую, обитую железом дверцу в соседнюю комнату. Дьяк, наконец, произнес и имя Артемонова – не без раздражения, так как, похоже, называть его приходилось не в первый раз.
Соседняя горница-келья мало чем отличалась от первой, разве что дворяне уже не сидели, а стояли вдоль стен, а вид имели еще более окаменелый. В дальнем углу комнаты, под лучиной, около небольшого изящного столика с лежащей на нем раскрытой книгой, сидел тот самый чернобородый, румяный монашек в тафье, которому так трудно было уместиться на балкончике вместе с Голландцем-Милославским. Монах задумчиво перебирал четки, и смотрел
– Садитесь, судари мои, садитесь. Разговор долгий будет, так пусть кровь к голове прильет а не к ногам.
Ему несколько раз пришлось повторить свою просьбу, и дворяне наконец нехотя и как будто с трудом опустились на стоявшие вдоль стен скамьи. Артемонова все происходящее не на шутку удивляло: почему не последние в городе люди так робеют перед простым монашком, почему он сам так повелительно к ним обращается, и какой, наконец, долгий разговор собирается он вести, не сомневаясь, что будет внимательно выслушан. Впрочем, время было странное, поговаривали, что государь в последнее время стал большим приверженцем церковного благочестия, и главные люди в его дворце были уже не воеводы да именитые бояре, а попы и книжники. Поэтому и не стоило сильно удивляться тому, что на воинский смотр был прислан и какой-то приближенный к великому князю монах-книгочей. Воеводы, Милославский с Долгоруким и прочие, отвечали за военную сторону дела, подумал Артмонов, а теперь достойный инок будет готовить их к службе пастырским наставлением, да заодно выведывать, что у них на душе – уж не без этого. Было все равно неясно, отчего так робеют прошедшие не один поход дворяне, но дело, по всему видно, было в неистребимой уездной привычке пугаться каждого, кто хоть ночные горшки на Москве из царского дворца выносит.
– Милостивые государи! Дело, для которого вас на смотре отобрали – необычное. Не всем оно понравится, да и не каждому подойдет. Но вы, коли оказались здесь, то должны быть готовы… Я знаю, вы будете воевать и служить верно, все ваши послужные списки я видел, и прочесть успел внимательно. Но речь не просто о войне – готовиться надо к учению. Не просто саблями махать, а над книгами сидеть – вот что придется делать, государи мои. И еще другое ждет вас: попадете вы в подмастерья к немцам всех земель, и придется вам их, нехристей, слушаться, и как вы своими холопами погоняете, так и они будут вами ведать. Что делать, судари мои, по-другому нельзя!
Начинал говорить инок тихо и медленно, как бы нехотя. Он как будто повторял сказанное уже не раз, стараясь подобрать слова, которые точно достигли бы разума его слушателей, сам сомневаясь и не веря, что говорит достаточно убедительно. Но постепенно монах оживлялся, и теперь, когда он, судя по всему, подошел к особенно задевавшей его теме, голос его возвысился, щеки, и без того румяные, разгорелись, и он стал быстро прохаживаться по кельи мимо оцепеневших пуще прежнего дворян.
– Не думайте, что я только о том и мечтал, как бы лучших наших ратников отдать в рабство немцам. Нет и еще раз нет, государи: каждый день молю Спасителя, чтобы снял эту тяжесть с души моей. Но не лукавого тешить хочу, а православие защитить – и за это, молю, проститься мне этот невольный грех. Потому как без этой кабалы немецкой нам не победить. А если разобьют нас, то пораженье это вдвойне на меня ляжет: одно дело – когда чего не могли, а когда могли добро сделать, а не сделали – тому прощения нет. И что же, скажите мне, лучше? Хоть и с немецкой помощью, но победить, и тысячи православных душ из рабства вызволить, или старым обычаем проиграть, и земли христианские еще на века в неволе оставить? А то ведь и новые земли латинам отдать – не так давно было, и от самого Владимира ляхов с великими трудами прогоняли. Поэтому не возьмите вы в бесчестье, государи мои, что не старой честной сотенной службы от вас ждут, а зовут учиться у немцев, и немецким строем биться. Только для торжества православия хочу от вас этого, ваши грехи на себя принимаю, и каждый день молюсь, чтобы простил меня Бог!
Артемонов расчувствовался от горячей речи монаха, и все же никак не мог взять в толк, почему же этот инок так погружен в дела мирские, так близко к сердцу принимает все военные заботы, да еще и считает себя за них виновником и отмаливает их. Монах, между тем, перешел к более приземленным материям, и начал многословно и с большим увлечением объяснять преимущества полков немецкого строя перед сотенными. Познания его в этой области поистине вызывали удивление, особенно принимая во внимание его сан. Иногда, правда, инок чересчур погружался в мелкие вопросы, которые, может быть, и не стоило теперь обсуждать: сколько кож идет на пошив седел рейтарской роты, дорого ли продаются в ливонских городах старые голландские и немецкие карабины, и даже какое дерево лучше употреблять для изготовления пехотных пик. Рассказывая, он все время с некоторой надеждой
– Отче, оно, конечно, построение и расположение рот важно, но успех дела только две вещи решают. Первое, хватит ли стойкости рейтарскому строю, чтобы противника близко подпустить, и вовремя залп сделать. Чтобы вовремя – это от офицера зависит, и таких немного найдешь, кто умеет, даже и среди немцев. А вот чтобы до того времени устоять, не испугаться – это уже от самих ратников зависит. Перетрусят, начнет кто-нибудь суматоху – и сотня немцев строй не удержит. Ну а второе, это чтобы не боялись рейтары охвата с флангов, а это посложнее, чем когда противник фронтом идет. Бывает, пара-другая казаков или татар загоном прискачет, а вся шквадрона так перепугается, что только в соседнем уезде ее ищи. Так что мало будет пахотных мужиков в шлемы с козырьками нарядить и карабины им раздать. Под барабан ладно скакать и по команде ружья поднимать они научатся, а вот стойкости и разума военного не сразу наберутся, да и немногие. Так что вся эта рейтарская затея – твоя правда, батюшка – только тогда и удастся, если получится сотенных побольше в рейтары перевести. А для этого надо бы, чтобы видные люди, бояре и окольничие, те новые полки вели, а дети их в тех бы полках служили. А то, помню я, под Смоленском выше жильца или стряпчего в рейтарском полку никого и не увидишь. Срамота: чуть ли не служки монастырские знамена полковые носили. От такого воинства стойкости не жди, а значит, как ты его шахматным порядком не строй, будет одно бегство и казне убыток – а все те карабины и шлемы литовцы, как грибы, без боя с поля соберут.
Монах был поражен. Сначала он, казалось, просто не поверил, увидев, как Артемонов поднимается со своего места, и начинает говорить, а затем выражение лица инока менялось быстро от удивленного до умиленного, и, наконец, почти влюбленного. Когда Матвей закончил, тот еще помолчал несколько секунд, продолжая глядеть на Артемонова, а потом, повернувшись вполоборота, произнес с мягким укором:
– Вы, сударь мой, совершенно забываете про взаимодействие конницы с пехотой!
Глава 6
Матвей тяжело открыл глаза и уставился в потолок. Потолок был серый, и такой же серый тусклый свет освещал комнату из затянутого бычьим пузырем окошка. Спать Артемонову не хотелось, но еще меньше хотелось подниматься, тем более что в комнатушке, где он спал, было немногим теплее, чем на улице. Голова была мутная, а тело – слабое, как бывает, если выпить вечером изрядно, но недостаточно для сильного и болезненного похмелья. Даже чувство голода, в последние дни неотступно преследовавшее Матвея, куда-то исчезло, и хотелось только лежать, пока есть возможность, и не двигаться. С потолка свисали метелки сушеных растений, обильно покрытых паутиной, не то лекарственных, не то для готовки, а по стенам развешана была разная хозяйственная утварь, нисколько не нужная двум одичавшим холостякам. Видно было, что висят и пылятся нехитрые кухонные приборы здесь уже давно, напоминая о давно оставленном и позабытом в этой избе семейном быте. Пахло в комнатке как на улице: талым снегом, дегтем и конским навозом. Лежать дальше, однако, не имело ни малейшего смысла: час от часу становилось бы все холоднее, голоднее и тоскливее на душе. А потому Артемонов решил, пока что не поднимаясь, завести обычную утреннюю игру:
– Архип! Печь затопил уже, или как? Архип! Завтрак-то готов?
Ответом было полнейшее, глухое молчание.
– Архип! Вставай, воевода приехал!
На этот раз с нижних полатей раздалось бормотанье, скорее тоном, чем понятными словами выражавшее: "Ты, мол, Матвей, чего бы нового придумал". Вскоре после этого послышался негромкий храп. Пришло время самых сильных доводов.
– Архип! Чего тебе, грешная душа, немцы-то сегодня снились?
Услышав это, собеседник Артемонова немедленно начал громко ворочаться, постанывать, бормотать что-то неразборчивое, и, наконец, раздался звук удара ног об пол, означавший, что Архип не только проснулся, но и готов был подняться с лавки. Матвей довольно кивнул, радуясь каждый день удававшейся хитрости.