Титус Гроан
Шрифт:
– Ты боишься, – сказала она, – совсем чуть-чуть, но боишься – огня. В тебе не хватает гордости, Кора. А вот во мне хватает, хоть и я получила неживое воспитание.
– Ты хотела сказать «нежное», – отозвалась ее сестра. – Какая ты глупая. Какая невежественная. А еще нашей крови. Я стыжусь нашего сходства и всегда буду стыдиться, так и знай!
Стирпайк локтем спихнул с каминной доски изящную зеленую вазу – с результатом, им предвиденным. Четыре глаза, сместившись, уставились на покрывшие пол осколки, ваза прервала нить их беседы.
– Знак! –
Двойняшки разинули рты.
– Вы видите эти осколки фарфора, милостивые государыни? – спросил юноша. – Вы видите их?
Обе кивнули.
– Что еще могут изображать они, как не R'egime, навсегда сокрушенный – глумливое правленье Гертруды – каменное сердце Сепулькревия – невежество, злобу и жестокость дома Гроанов, такого, каким стал он ныне – сокрушенные навек? Это сигнал, знамение того, что близится ваш час. Вознесите хвалы, мои дорогие, вскоре вас осенит величие!
– Когда? – спросила Кора. – Когда скоро?
– Может, сегодня? – спросила Кларисса. Она перетащила монотонный свой голос на второй этаж, где воздух был посвежее. – Может, сегодня?
– Сначала необходимо уладить одно дельце, – ответил Стирпайк. – Сделать одну работенку. Очень простую, очень, очень простую, но для совершения ее требуются умные люди.
Он чиркнул спичкой.
В четырех зеницах четырех плоских глаз заплясали отражения крохотного пламени.
– Огонь! – сказали сестры. – Мы все помним о нем. Все-все-все!
– Ну, тогда по постелькам, – поспешно сказал Стирпайк. – В постели, в постели, в постели!
Кларисса подняла к груди вялую, точно брусок воска, руку и с отсутствующим видом почесалась.
– Ладно, – сказала она. – Спокойной ночи.
И направилась к двери спальни, на ходу расстегивая платье.
– Я тоже пойду, – сказала Кора. – Спокойной ночи.
И эта, отходя, что-то там на себе расстегивала и расцепляла. Еще до того, как дверь закрылась за нею, она наполовину стянула с себя царственный пурпур.
Стирпайк набил карманы орехами из фарфоровой чаши и, покинув гостиную, начал спускаться в замковый дворик. Предпринимая этот визит, он не намеревался вдаваться в обсуждение поджога, однако в итоге тетушки оказались все же менее возбудимыми, чем он опасался, и теперь его уверенность в том, что они справятся с отведенными им пустяковыми ролями, окрепла. Сходя по лестницам, Стирпайк набил трубку и, когда он, с тлеющим в чашечке ее табаком, вышел под тихий вечерний свет, настроение у него было благодушное. Покручивая в пальцах тросточку и что-то негромко напевая, он зашагал в сторону соснового леса.
Он отыскал Фуксию и даже завязал с нею подобие беседы, хотя разговаривать с этой девочкой ему всегда было гораздо труднее, нежели с кем-либо другим. Для начала он совершенно искренне поинтересовался, вполне ли оправилась она от перенесенного потрясения. Щеки Фуксии пылали, она сильно хромала, мучимая острой болью в ноге. Ногу Доктор, как полагается, забинтовал и наказал Нянюшке несколько дней не выпускать Фуксию из спальни, но когда госпожа Шлакк вышла куда-то, девочка ускользнула, оставив на стене надпись, изъясняющую ее любовь к старушке; впрочем, последняя никогда к стенам не приглядывалась, так что это послание Фуксии оказалось совершенно ненужным.
Ко времени, когда они достигли опушки, Стирпайк уже безалаберно болтал, перескакивая с одной приходившей ему в голову темы на другую – основная забота его состояла в том, чтобы внушить девочке представление о себе, как о человеке воистину блестящем. Однако и говорение само по себе доставляло ему удовольствие, ибо он пребывал в веселом расположении духа.
Фуксия хромала с ним рядом, они уже выходили из-под последних деревьев в меркнущий солнечный свет. Стирпайк остановился, чтобы снять с мягкой сосновой коры жука-рогача.
Фуксия шла медленно, ей хотелось остаться одной.
– Не должно быть ни богатых, ни бедных, ни сильных, ни слабых, – говорил Стирпайк, методично отрывая одну за другой жучиные лапки. – Равенство – высокое понятие, равенство – это все.
Он отбросил искалеченное насекомое и спросил:
– Вы согласны со мной, леди Фуксия?
– Я ничего об этом не знаю и не очень интересуюсь, – ответила та.
– Но не думаете ли вы, что если одним людям нечего есть, а у других столько еды, что они почти всю ее просто выбрасывают, значит, что-то устроено неправильно? Не кажется ли вам несправедливым, что одни всю жизнь трудятся, зарабатывая гроши, необходимые им, чтобы влачить жалкое существование, а другие, ни разу не ударив пальцем о палец, купаются в роскоши? Не кажется ли вам, что человек отважный заслуживает признания и награды, а не просто равного с трусами обхождения? Человек, восходящий на гору, или спускающийся на океанское дно, или исследующий джунгли, в которых ничего не стоит подхватить лихорадку, или спасающий людей из огня?
– Я не знаю, – повторила Фуксия. – Я думаю, все должно быть по честному. Но я ничего в этом не смыслю.
– Вот именно, смыслите, – сказал Стирпайк. – «Все должно быть по честному» – это как раз то, что я имел в виду. Все должно быть по честному. Почему же все обстоит иначе? Из-за жадности, жестокости и неистового вожделения власти. Вот что нам надлежит искоренить.
– Ну и искоренил бы, кто тебе мешает? – равнодушно откликнулась Фуксия. Девочка смотрела на облитую солнечной кровью Кремнистую Башню, на схожее с сочащимся тампоном облако, которое дюйм за дюймом опускалось за нее, уже чернеющую.
– Так я и собираюсь, – сказал Стирпайк тоном такой простодушной уверенности, что Фуксия перевела взгляд на него.
– Искоренить жестокость? – спросила она. – И жадность и все остальное? Не думаю, что у тебя получится. Ты, конечно, очень умный, но… нет, ничего такого ты сделать не сможешь.
Слова ее застали Стирпайка врасплох. Он-то рассчитывал, что девочка примет произносимые им фразы за чистую монету – за простое и ясное изложение фактов, к которым она потом часто будет возвращаться, размышляя над ними.