Титус Гроун (Горменгаст - 1)
Шрифт:
– Сударь? – мгновенно откликнулся карлик.
– Увези… меня… отсюда. Выкати… в… какое-нибудь… тихое… место, …господин… Мух… В… мягкую… тьму… – Голос его, по-прежнему пустой и невыразительной, но обнаруживший вдруг начатки жизни, возвысился до призрачной трели. – Выкати… меня… – Смерзевот уже кричал. – В… золотистую… пустоту.
– Сию минуту, сударь, – сказал Мух.
На миг показалось, будто в Профессорскую залетели голодные чайки, но то был лишь визг несмазанных колес разворачиваемого кресла. Фланнелькот, покопавшись в двери, отыскал на ней ручку и дверь широко растворилась. В коридоре теплился свет. Сначала на фоне его закружились витки дыма, чуть позже обозначился фантастический
Визг колес стих в отдалении.
Прошло какое-то время, прежде чем тишина нарушилась. Никто из присутствующих не слышал прежде, чтобы Школоначальник кричал на такой высокой ноте. Она окатила их холодной дрожью. Никто, опять-таки, никогда не слышал, чтобы он говорил так долго и так загадочно. Страшно было подумать, что в нем кроется не одно лишь ничтожество, к которому все они давно попривыкли. Однако, в конце концов, голос Корка прервал задумчивое молчание.
– Вот сказанул, так сказанул, – произнес Корк.
– Да уж, удивил, клянусь всеми печалями, – поддержал его Перч-Призм.
– Интересно, а сколько сейчас времени? – проскулил Фланнелькот.
Кто-то разжег в камине огонь, использовав для растопки несколько оброненных Фланнелькотом да так и не собранных с полу тетрадей. Поверх них пристроили глобус, изготовленный из какого-то легкого дерева, и через пару минут он уже озарился, и континенты посыпались с него, и запузырился океан. Нацарапанная мелком на его цветной поверхности памятка о необходимости выпороть Хитрована ушла в небытие вместе с наказанием, ожидавшим мальчишку, поскольку Мулжар о нем так и не вспомнил, а Хитрован напомнить не потрудился.
– Подумать только! – сказал Цветрез. – Да если подсознание нашего Начальника не обладает самосознанием, можете называть меня полной бестолочью, ага! …полной бестолочью! Это ж надо, а?
– Сколько времени, господа? Ну, пожалуйста, господа, который теперь час? – взмолился Фланнелькот, собиравший с пола тетрадки. Все происшедшее так подействовало на его нервы, что подбираемые тетради то и дело вываливались из рук и снова падали на пол.
Господин Сморчикк вытянул одну из огня и, держа за еще не обгоревший угол, помахал ею перед часами.
– На сорок минут опоздали, – сообщил он. – Теперь уж и не стоит… или стоит? Лично я, пожалуй, все-таки…
– Ага, и я! – вскричал Цветрез. – Гели у меня в классе нет сейчас ни пожара, ни наводнения, можете называть меня безмозглым ослом, ага!
Должно быть, та же мысль забрела в головы большинства присутствующих, поскольку все они устремились к двери. Один лишь Опус Трематод остался лежать в своем ветхом кресле, уставя батонообразный подбородок в потолок, закрыв глаза и растянув кожистый рот в гримасе настолько же неосмысленной, насколько и томной. Несколько мгновений спустя, сухой посвист дюжины веющих, обметающих стены коридора мантий предзнаменовал поворот дюжины дверных ручек и появление Профессоров Горменгаста в их классах.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Облачный покров, растянувшийся от горизонта до горизонта, обездвижил под собою воздух, как будто земля и небо так крепко приникли друг к другу, что совсем лишились дыхания. Под створожившимся чревом этого слитного свода воздух, в котором по некоей странной причуде света чуялось нечто подводное, казалось, отпрядывал от костлявой спины Горменгаста в объемах достаточных, чтобы встревожить цапель, стоявших, подрагивая и наполовину утопая в облаках, на давно позабытой, мощеной камнем террасе.
Ведшая к этой мостовой каменная же лестница затерялась под столетними, все погружающими в забвение плющами, ползучими побегами и сорными травами. Ни один живой человек никогда не ступал на гигантский ковер черного мха, покрывший мостовую, ни один не бродил вдоль ее обставленных стрельницами краев, там, где обитали цапли и ссорились галки да поочередно вершили свой грабеж солнечные лучи, и ветра, и дождь, и иней, и снег.
Некогда на эту террасу глядел переплет огромного створного окна. Он исчез. Ни битого стекла, ни железа, ни сгнившего дерева видно нигде не было. Быть может, под мхом и ползучими растениями крылись другие, более глубокие слои поросли, истлевшей от собственной древности; однако высокое окно уцелело, оберегая полую тьму лежащей за ним залы. Оно стояло, распахнув голый зев, в самой середине внутренней кромки мощенной террасы. По обе стороны от этой пещерной пасти были на изрядном расстоянии одно от другого пробиты в камне грубые дыры, служившие некогда добавочными окнами. Саму же залу обжили важные цапли – в ней они вскармливали и растили свой молодняк. Больше всего было здесь цапель серых, но имелись также альковы и ниши, в которых по освященному веками обычаю ютились и белые цапли, и выпи.
Пол этой залы, по которому когда-то в давно позабытый такт давно позабытой музыки плавно ступали, застывая и кружа один вкруг другого, влюбленные прошлых времен, – пол залы устилали теперь известково-белые прутья и веточки. Порою заходящее солнце, сползая к горизонту, забрасывало сюда косые лучи, и они скользили между неряшливых гнезд, и белые переплетенные прутья вспыхивали на полу, точно лепрозные кораллы, и там и сям (если дело происходило весной) сияло, как самоцветный камень, бледное голубовато-зеленое яйцо, или птенцы тянули из гнезд длинные шеи к окну, и тощие, припудренные пушком тельца их, освещенные западным солнцем, выступали из темноты, будто актеры на сцене.
Лучи позднего солнца ползли по неровному полу, выхватывая из мрака длинные, глянцевитые перья на шее цапли, стоявшей у разрушенного камина, затем что-то белело: это вспыхивал в тенях лоб ближней к цапле птицы… а затем, когда свет прорезал всю залу, в нем начинал вдруг плясать альков, полный всевозможных полосок, и пятен, и выпьей охряной желтизны.
Падали сумерки, каменные стены сочились зеленоватым светом. Далеко – над кровлями, над внешней стеной Горменгаста, над болотами и пустошами, над рекой и предгорьями с их лесами и рощами, над дальней дымкой неразличимых отсюда земель встала, поблескивая, как нефритовое изваяние, схожая с когтем вершина Горы Горменгаст. Зеленоватый свет нарушил оцепенение цапель, и из глубины залы понесся странный, стрекочущий, щелкающий щебет птенцов, видевших, что тьма сгущается, и понимавших, что для родителей наступает время охоты.
Какая бы сутолока ни царила в цаплятнике с его сводчатым потолком, некогда золотым и зеленым от росписей, ныне же темным, разрушающимся, покрытым хлопьями краски, свисающими, будто иссохшие крылья ночниц, а все же каждая птица, выходя из залы наружу, выглядела отдельным существом – каждая цапля, каждая выпь: отшельницей, важно выступающей на тонких ножках-ходулях.
Окунувшись в сумрак и словно бы выбив некую полую ноту, сладко отозвавшуюся у них в груди, они взвиваются в воздух – горстка цапель, отогнувших назад плавные шеи; большие, закругленные крылья их вздымаются и опадают в неторопливом полете; за ними взлетает другая, следом еще одна, а следом – ночная цапля, которая каркает так страшно, что волосы дыбом встают на голове, каркает жутче неземного буханья четы выпей, парящих, спирально возносясь в облака, высоко поднимаясь над Горменгастом, взревывая бычьими голосами.