Титус Гроун (Горменгаст - 1)
Шрифт:
– Не будет ли с моей стороны чрезмерным нахальством, – помолчав, произнес он с зевком, выставившим напоказ кариозные зубы, – поинтересоваться у вас, что кроется за этой маской чернил и грязи – не некий ли молодой человек, не слишком прилежный молодой человек по прозванью Песоко? Сокрыто ли в этом убогом узле тряпья человечье тело и не принадлежит ли оное все тому же Песоко?
Кличбор еще раз зевнул. Один глаз его глядел на часы, другой, озадаченный, не отрывался от ученика.
– Изложу свой вопрос несколько проще: вы ли это, Песоко?
Песоко, мальчик невзрачный, мелкий, немного поерзал.
– Ответьте же мне, Песоко. Вырезали ль вы нечто, полагая, что ваш старый учитель заснул?
– Да, господин, – ответил Песоко на удивление громко – так громко, что и сам испугался и огляделся по сторонам, словно пытаясь понять, кто это сказал.
– И что же вы резали, мой мальчик?
– Мое имя, господин.
– Как, все ваше, столь длинное, имя?
– Я успел вырезать только три первых буквы, господин.
Запеленатый в мантию Кличбор поднялся. С милостивым, царственным видом прошествовал он пыльным проходом к парте Песоко.
– Вы не закончили «С», – сообщил он отсутствующим, траурным тоном. – Закончите «С» и остановитесь на этом. «ОКО» же оставьте для другого урока… – Бессмысленная улыбка вспыхнула и погасла в нижней части лица Кличбора. – Скажем, для урока грамматики, – сказал он вдруг весело, жутковато не соответствующим его характеру голосом. И расхохотался, да так, что, пожалуй, хохот этот мог стать и неуправляемым, но приступ боли прервал его, и Кличбор схватился за челюсть – там, где она вопияла, призывая щипцы зубодера.
Спустя несколько мгновений:
– Встать! – приказал он. Присев за парту Песоко, он взял лежавший на ней перочинный ножик и трудился над «С», завершающим слово «ПЕС», пока звонок не обратил классную комнату в ложе реки, по которому стремительно понесся к двери поток мальчишек, так стремительно, словно они ожидали увидеть за нею воплощения их раздельных мечтаний – когти опасности, рога романтической любви.
– Ну хорошо, хорошо, как хочешь! – вскричал Альфред Прюнскваллор. – Как хочешь!
Страстное, радостное отчаяние прозвучало в его голосе. Радостное, потому что решение, пусть и столь неразумное, было наконец, принято. Отчаяние, потому что жить с Ирмой означало, с какой стороны ни взгляни, пребывать в отчаянном положении – в особенности теперь, когда ее обуяло желание устроить прием.
– Альфред! Альфред! ты серьезно? Ты действительно постараешься сделать все, как я попрошу, Альфред? Я говорю, ты действительно постараешься сделать все, как я попрошу?
– Ради тебя я постараюсь расшибиться в лепешку, моя дорогая.
– Так ты решил, Альфред, – я говорю, ты решил? – бездыханно спросила она.
– Это ты у нас решаешь, дорогая моя пертурбация. А я подчиняюсь. Так уж сложилось. Я слаб. Я податлив. Ты сделаешь все на свой манер – чреватый, боюсь, чудовищными последствиями, – но на свой, Ирма, на свой. А прием, что ж, прием мы закатим. Ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха!
Что-то не вполне искреннее прозвучало в визгливом его хохотке. Уж не примешалась ли к нему толика горечи?
– В конце концов, – продолжал он, усаживаясь на спинку кресла (ступни на сиденье, подбородок уперт в колени – ну вылитый кузнечик), – …в конце концов, ты прождала так долго. Так долго. Но, как тебе известно, я бы никогда ничего подобного не присоветовал. Ты женщина не из тех, что годны для приемов. Нет в тебе той ветрености, которая требуется, чтобы провести прием без сучка без задоринки. Но ведь все равно тебя с пути не свернешь.
– Никакими словами, – откликнулась Ирма.
– А уверена ли ты, что из твоего брата получится хороший хозяин?
– Ах, Альфред, я могла бы поверить в это! – сурово прошептала она. – Я была бы уверена в этом, если бы ты все время не умничал. Я иногда так устаю от твоих разговоров. И мне, вообще-то, совсем не нравится то, что ты говоришь.
– Ирма, – ответил ей брат, – так ведь и мне тоже. Ко времени, когда сказанное мною достигает моих ушей, оно теряет всякую свежесть. Мозг и язык так далеко отстоят друг от друга.
– Вот именно подобную чушь я и ненавижу! – с внезапным пылом воскликнула Ирма. – Поговорим мы, наконец, о приеме, или ты так и будешь смаковать плоды своего дурацкого остроумия?
– Перехожу на хлеб и воду. Что ты хочешь услышать?
Прюнскваллор слез со спинки кресла и сел в него. Затем слегка наклонился вперед, зажал коленями ладони и через увеличительные стекла очков выжидательно уставился на Ирму. Впрочем, она, глядя на брата сквозь собственные темные стекла, почти и не видела его увеличенных глаз.
Ирма чувствовала, что эта минута наделила ее некоторым моральным превосходством. Покорное выражение братнина лица придало ей силу, необходимую для того, чтобы открыть ему подлинную причину, по которой она так страстно желала устроить этот прием – к тому же, ей требовалась его поддержка.
– Знаешь ли ты, Альфред, – произнесла она, – что я подумываю о замужестве?
– Ирма! – воскликнул брат. – Не может быть!
– Еще как может, – чуть слышно отозвалась Ирма. – Еще как может.
Прюнскваллор совсем уж было собрался спросить, кого же намерена она осчастливить, но тут странное сочувствие к сестре, несчастному, в сущности говоря, созданию, сжало его сердце. Он знал, сколь скудны были предоставлявшиеся ей в прошлом возможности знакомства с мужчинами, знал, что она ничего не ведает о хитроумных гамбитах любви – ничего, кроме вычитанного из книжек. И знал также, что никого определенного на уме у нее нет. А потому сказал: