Титус один
Шрифт:
И в это мгновение свет, озарявший ее лицо, начинал угасать, сменяемый тенями сомнения, – ибо кто же он, этот юноша? Что он такое? Почему он? Что кроется в нем? Кто те люди, о которых он рассказывал ей? Это его внутренний мир? Воспоминания? Правдивы ль они? Или он лжец – лукавое дитя? Страшно неприспособленное к жизни? Или просто безумец? Нет! Нет! Этого быть не может. Не может быть.
ГЛАВА СОРОК ВТОРАЯ
Прошло уж четыре месяца с тех пор, как Титус впервые вошел в дом Юноны. Водянистый свет наполнял
Юнона, прислонив роскошную, тропическую голову к окну гостиной, глядела на падающие листья или, сказать честнее, глядела сквозь них, пока те опадали, кружа и порхая, ибо мысли Юноны блуждали в других местах. За спиной ее горел в изысканной комнате огонь, отбрасывая красные отблески на щеки стоявшей на пьедестале маленькой мраморной головы.
И вот, совсем внезапно, явился он! Существо далеко не мраморное, он помахал ей рукой из уставленного статуями сада, и при одном виде юноши задумчивость спала с лица Юноны, как будто с него смахнули паутину.
Титус заметил эту перемену, и его мгновенно обуяло множество самых разноречивых чувств. Язвящая жажда обладания, порыв юной плоти, запевшей, зазвеневшей, как колокол, заставив мошонку сжаться, пронизали его чресла и оторопелые ткани, обжигая их, как лед, как содрогающийся, охваченный пламенем фиговый лист. И в то же самое время холодность не покидала его – даже род подозрительности, несговорчивости, совершенно непрошеной. В нем присутствовало нечто, всегда ощущаемое Юноной, – то, чего она страшилась пуще своей несостоятельности, чего не могла заключить в объятия.
Хуже того, с этим мешалась в Титусе жалость к ней. Жалость, увечившая любовь. Юнона отдала ему все, а он жалел ее за это. Не понимая, насколько его жалость убийственна и как бесконечно грустна.
Присутствовала в нем и боязнь увязнуть – затеряться среди буйных извивов ее любви, беспомощной, неистовой и преданной.
Они вглядывались друг в друга. Юнона – с невероятной нежностью, какую трудно представить в одетой по последней моде женщине, Титус – с алчностью, вернувшейся, пока он смотрел на нее, – но вот он раскинул руки, жестом необузданным, преувеличенным, полным фальши и мелодраматичности: Титус сознавал это, сознавала и Юнона, но в этот миг жест его был точен, ибо вожделение – зверь заносчивый и кичливый, ему не до тонкостей.
Так стремительно перетекали они одно в другое – жалость, телесная алчность, отвращение, возбуждение и нежность, – что Юнона и Титус соединились в ничего не желающем знать порыве, в потребности удержать все это в раскинутых руках, стянуть все, что было в их отношении друг к другу, в одну жгучую точку. Все довести до конца. И это было самое грустное. Не совершить нечто, способное вдохнуть в их блаженство новую жизнь, но прикончить его – заколоть любовь, заколоть до смерти. Освободиться от нее.
Ни о чем этом Титус
– Так ты решил возвратиться ко мне, дурной ты человек. Где побывал?
– В аду, – ответил Титус. – Пил кровь и глодал скорпионов.
– Наверное, здорово повеселился, милый.
– Ничуть, – сказал Титус. – Ад явно перехвалили.
– А как ты бежал оттуда?
– Поймал самолет. Изящнейший из когда-либо виденных тобой. Миллион лет проносится в нем за половину минуты. Я распорол небо надвое. И все для чего?
– Так… и для чего?
– Чтобы жиреть за твой счет.
– Но куда же подевался изящнейший из самолетов?
– Я нажал в нем какую-то кнопку, и он улетел.
– Это хорошо или плохо?
– Это очень хорошо. Мы же не хотим, чтобы за нами следили, верно? Машины так любопытны. Ты слишком далеко от меня. Могу я войти?
– Конечно, а то еще вывихнешь плечи.
– Стой, стой где стоишь. Не двигайся – я быстро. – И неистово, курьезно кивнув, он исчез из сада статуй, и несколько минут спустя Юнона услышала на лестнице его шаги.
Он уже не блуждал по лабиринту настроений. Что бы ни происходило в его подсознании, на поверхность происходившее выбраться не пыталось. Рассудок Титуса уснул. Ум покинул его. Детородный орган трепетал, как напряженная струна.
Распахнув дверь гостиной, он мгновенно увидел Юнону – гордую, монументальную, спокойную – локоть лежит на каминной доске, губы улыбаются, бровь чуть приподнята. Титус смотрел на нее так неотрывно, что даже не удивился, налетев на скамеечку, стоявшую на его пути, – пытаясь восстановить равновесие, он споткнулся еще раз и головой вперед полетел на пол.
Прежде, чем Титус успел подняться, Юнона уже присела с ним рядом.
– Вот уж второй раз падаешь ты к моим ногам. Ты не ушибся, милый? Или это был символ? – спросила она.
– Обязан быть, – ответил Титус, – абсолютно обязан.
Знай Титус ее чуть хуже, падение отвлекло бы его от неоригинальной, в общем-то, цели, но стоило ему увидеть Юнону, склонившуюся над ним, благоухающую, как Рай, страсть его, ничуть не угаснув, обрела необычное качество – нелепое и симпатичное, – обратившее нежность обоих в смех.
Смех Юноны всегда начинался детским журчанием.
Титус же ревел во все горло.
То было неистовство колоколов, погребающих ложные чувства, любые клише, любые признанные правила поведения.
Судорога пронизала Титуса. Протиснувшись сквозь диафрагму, она обежала все его внутренности. Она взлетела, подобно ракете, в горло и взорвалась, рассыпая осколки. Осколки снова слились воедино и, опрокинув Титуса на спину, покатили его в страну полубезумия, и там к нему присоединилась Юнона. Над чем они смеялись, им было неведомо, и это сотрясало их хохотом пущим, чем могла бы вызвать целая гора остроумия.