Тьма должна танцевать
Шрифт:
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
…Вы спрашиваете, часто ли я вспоминаю эти картины? Нет. Наверное, потому, что и вспомнить-то толком ничего не могу. Сознание почти все время находилось в тумане, в каком-то полусонном анабиозе… Но хорошо помню последнюю ночь… Помню свои связанные за спиной руки. Да, я кажется, была к чему-то прикована, прикручена этими толстыми веревками, что опутывали все мое тело. Трудно было даже определить, где кончается веревка и начинается плоть… И потому еще труднее сказать, как именно
Помню канистры с бензином. Они стояли в подвале, я это почему-то хорошо запомнила. По всей видимости со времен своего «приезда» в этот дом боли. Первые несколько дней меня держали в подвале и почти ничего не давали есть. Пока я наконец совсем не обессилела и не стала терять сознание. А потом как-то я его потеряла в очередной раз и все. И больше уже оно ко мне не возвращалось. И вот вернулось только в ту ночь. В последнюю ночь.
…Схватив одну из емкостей, я попыталась втащить ее наверх, вынести из подвала. Но сил совсем не было, и тогда я стала заливать все вокруг. Все, что видела. Заливать с такой звериной ненавистью, будто для меня в этом подвале был настоящий корень зла, центр апокалипсиса…
А потом не было спичек. Я долго их искала и не могла найти и уже почти отчаялась. Как вдруг я увидела розетку. Не опасаясь за свою жизнь, я вырвала ее с корнем и стала опускать оголенные провода в лужи бензина. А они были здесь повсюду…
Я не помню, как и когда все загорелось. Помню только, что бежать пришлось очень быстро, со всех ног. Все кругом трещало и падало, но ни единого звука человеческого голоса слышно не было. И помню только взгляд. Этот пронзительный взгляд темно-карих, почти черных глаз. Он словно преследовал меня всю дорогу до шоссе. Хотя я никуда не бежала, я спокойно шла. И чувствовала при этом, что он, носитель этого тяжелого – пожалуй, самого тяжелого на свете – взгляда так же неспешно, в унисон двигался за мной. Но и это не заставило меня прибавить шаг, ведь я уже не боялась. Внутри меня было что-то, что начисто лишило меня способности бояться. Оно разливалось по всему телу и наполняло его какой-то неведомой доселе жаждой. Вот только чего именно я жаждала – я тогда не знала…
– Очень романтично. Все, Калитина, не видать нам с тобой в этом месяце походов в кино как своих ушей, – с чувством облегчения в голосе произнес Денис Савченко, отходя от вывешенного в углу ординаторской графика дежурств. Его собеседница – крупная полнотелая дородная дама лет 30-ти с утомленным лицом заполняла какие-то формуляры, сидя неподалеку за столом и даже не поднимала глаз на своего визави. Единственной ее реакцией на его восклицание был стандартно-уместный, на ее взгляд, вопрос:
– А чего?
– А того, что наш любимый Виктор Кузьмич, памятуя мои прошлые подвиги, навесил мне по три дежурства в неделю…
– Бред! А что, больше дежурить некому?
– У него спроси. А еще спроси, доколе у нас с тобой будет продолжаться секс в каморке в редкие свободные минуты ночных бодрствований и когда же на смену им придут походы в кино и прочие атрибуты конфетно-букетного периода?
Дверь из коридора открылась и на пороге появилось лицо Максима – как всегда, улыбающееся.
– Что за шум, а драки нет?
– О, Макс, ты как всегда вовремя. Нам как раз сейчас не хватает твоего вечного оптимизма. Ведь только ты умеешь, отстучав стахановскую норму, еще и подпрыгивать от радости на утро…
– Что за потребность в оптимизме? Любовная лодка, по традиции утра понедельника, разбилась о быт?
– Хуже, – подала голос белотелая. – О нрав и упорство Виктора Кузьмича.
– С начальством спорить нельзя…
– Да знаем, знаем… Поспоришь с ним, как же…
– Как дежурство?
– Сносно. Два огнестрела, трое с проломленными черепками…
– Логично. День ВДВ все-таки.
– Я тоже так думаю и посему не ропщу.
Максим зашел в ординаторскую, чтобы переодеться и отправиться домой после ночного дежурства. Но по всей видимости звезды в этот день сложились не в той пропорции не только для Калитиной и Савченко, но и для самого Максима, поскольку не успел он скинуть больничный халат, как влетевшая старшая медсестра категоричным тоном потребовала его к заведующему отделением.
Максим работал здесь вторую неделю и был только распределен сюда после окончания медицинской академии, а потому проходил на данном этапе своей карьеры все прелести жизни «салаги» в дружном коллективе медработников. Здесь были и панибратское отношение со стороны младшего персонала, и вечные исполнения глупых и трудоемких поручений руководства, и дежурства в количестве, значительно превышающем разумные пределы… Но Заморин был молод, активен, и все эти «плюсы», которые спустя несколько лет покажутся ему не более, чем крестами на кладбище, пока еще воспринимались им с неподдельным энтузиазмом.
– Максим Сергеевич, – с порога начал заведующий его родным отделением эндокринологии Олег Алексеевич Бородько, – вот познакомьтесь. Это наши старые знакомые и одновременно пациенты с длительной, к сожалению, нетрудовой биографией, – юмор этого человека имел специфические особенности даже по сравнению с незаурядным юмором всех медработников.
– Заморин, – Максим учтиво протянул руку восседавшему на диване в комнате отдыха кабинета заведующего отделением статному мужчине лет пятидесяти. Тот сухо пожал ее, кивнул головой и ничего в ответ не сказал.
«Колхоз», – подумал Максим, присаживаясь в стоящее рядом кресло.
– Это Николай Иванович Игнашин, мэр нашего города. А это, – Бородько указал на сидящую рядом на диване девушку лет 20—25, – его дочь, Настенька…
Максим внимательно вгляделся в лицо девушки – настолько внимательно, насколько позволяло его рассредоточенное после тяжелого ночного дежурства внимание. Несмотря на всю его миловидность и даже красоту оно показалось ему несколько отрешенным, каким-то пустым и бессмысленным – девушка смотрела в одну точку на полу и не поднимала глаз. Черты ее лица были какими-то удручающе – опустошенными, в ней явно чего-то не хватало. Чего-то, что свойственно обычным людям – какой-то живости, яркости, насыщенности. Вернее, это было конечно обычное человеческое лицо, но в отсутствие тех его черт, которые отличали бы его от красивого, но неживого портрета.