Тьма в полдень
Шрифт:
– Вот и задумайся, в чем твоя слабость, откуда она, как ее преодолевать. Теоретически, ты должна быть сильнее, потому что у тебя детство было нормальное, а я ведь из тех, о ком Макаренко писал. Меня в комсомол в коммуне принимали, ясно?
– Почему же ты тогда говоришь, что я должна быть сильнее, у меня ведь не было той закалки...
– А, брось ты насчет закалки, это всё интеллигентские выдумки. Беспризорников жизнь не столько закаляла, сколько калечила. Посмотрела бы ты, какими нас привозили в эти коммуны! Мы были почти все психами – кто забитый, кто озлобленный, кто развращенный, да что говорить... Конечно, в большинстве
– Я принесу, Леша, он у него на кухне...
Таня сбегала на кухню, принесла несколько листьев самосада и сделанную из обломка косы машинку для резки. Забравшись с ногами на диван, она с минуту молча смотрела, как Кривошеин режет табак.
– Леша, ты не прав, я думаю, – сказала она наконец. – У тебя детство было очень трудным, поэтому тебе кажется, что все мы – кто рос в нормальных условиях – должны быть какими-то совсем особыми людьми, лучше, сильнее... Но ведь это не так, Леша, нас совсем не готовили к тому, что случилось. Наверное, если человек привык к трудностям с детства, ему сейчас все-таки немножко легче...
– Кой черт, Николаева, никому сейчас не легче, – отозвался Кривошеин с несвойственной ему интонацией усталости в голосе.
Дорезав табак, он пересыпал его в жестяную, до серебряного сияния повытертую коробку, убрал на подоконник резак, ребром ладони смахнул со стола табачные крошки.
– Слушай, – сказал он, закуривая, – машинка та... что Попандопуло тебе преподнес... ты на ней печатала что-нибудь?
– Нет, пожалуй. – Таня пожала плечами. – Я ведь тогда сразу тебе ее отдала, как только получила. Мне она все равно ни к чему, тренироваться был бы смысл только на немецкой, а с русским шрифтом зачем же. А что, Леша?
– Да нет, это я так спросил. Ничего, значит, не печатала?
– Ничего, я же тебе говорю!
– Ну добре. Я, Николаева, пойду, пожалуй. За угощение спасибо...
– Ты заходи почаще, подкармливайся, я ведь теперь получаю много всего.
– А ты что думала, – улыбнулся Кривошеин, – вот возьму и стану к тебе на котловое довольствие. Володьку-то ты вон как раскормила!
– Ведь он и в самом деле поправился, правда? Господи, сколько было по этому поводу криков и воплей, – вздохнула Таня и тут же очень похоже передразнила Володин глуховатый басок: «Не нужны мне эти подачки, можешь есть сама, а я проживу и без немецкого сала!» Ду-урак ты, говорю, облезлый ты донкихот, какое же это немецкое сало, опомнись! Уж не думаешь ли ты, что немцы снабжают Украину своими продуктами? Не знаю, что его убедило, потом смотрю – ест. Анекдот с этим Владимир Васильичем...
– Володька еще пацан, – сказал Кривошеин, вставая, – а пережил столько, что другому на полжизни хватит. За Володьку я, Николаева, иногда здорово побаиваюсь... Под горячую руку он черт-те чего может наделать. Знаешь, куда бы я его с удовольствием сплавил? К партизанам. Я тебе точно говорю – в хороший отряд с крепким руководством, с дисциплиной, вот там бы Володьку взяли на цугундер. А тут я за него просто боюсь. Он мне раз знаешь, что предложил? Я, говорит, берусь ликвидировать гебитскомиссара.
– Он – комиссара? – с изумлением переспросила Таня.
– Ага. И уверяет, что это очень легко сделать. Я, говорит, точно все обдумал; Николаева мне рассказывала, что иногда он ходит в комиссариат пешком...
– Да, но, в общем, довольно редко, – сказала Таня. – Пешком он ходит только в тех случаях, когда у него относительно свободное утро, но чаще всего на девять ноль-ноль у него уже назначено какое-нибудь совещание. Слушай, но это просто безумие – думать об этом!
– Факт, безумие, – согласился Кривошеин. – Чтобы потом полгорода перестреляли за какого-то гов... хм, извини, за какого-то паршивого комиссаришку. Да ведь и нового пришлют на другой же день! Но ведь Володьке этого не втолкуешь.
– Да он просто с ума сошел!
– Он просто опоздал родиться. Ему бы, черту упрямому, жить во времена Халтурина и Желябова. Ну ладно, я пошел, Николаева.
– Погоди, Леша, выйдем вместе, – сказала Таня и спустила ноги с дивана, нашаривая ступней туфлю. – Мне надо сходить к знакомым... Кстати, тебе нужны деньги?
– Пока нет, если понадобятся – скажу. Тебе в какую сторону?
– О, это туда – через центр, – уклончиво ответила Таня, наспех причесываясь перед приоткрытой дверцей книжного шкафа.
Она и сама не знала, почему не захотела ответить Кривошеину прямо и откровенно. Она решила пойти в Замостную слободку навестить Лисиченок, и не было никаких причин делать из этого тайну, но, когда Кривошип спросил ее, куда она идет, она вдруг почувствовала какую-то нелепую обиду. Сам он никогда не скрывал, что рассказывает ей очень немногое, а теперь вдруг стал проявлять любопытство к ее жизни. Это несправедливо, – если он не хочет быть откровенным, то не должен рассчитывать на откровенность других.
Впрочем, это скоро прошло – сразу же после того, как они расстались на углу улицы Коцюбинского. Кривошип пошел прямо, а Таня повернула за угол и подумала, что нужно было все-таки сказать Кривошипу, куда она идет; а вдруг ему нужно передать что-нибудь Петру Гордеевичу? В самом деле, глупость какая. И чего обижаться, – ведь совершенно естественно, что человек, занимающийся конспиративными делами, не может не быть скрытным...
Очень недовольная собой, она пересекла площадь, где от памятника комбригу Котовскому остался лишь полуразрушенный цоколь, и свернула на бульвар. Ей захотелось вдруг пройти мимо «дома комсостава», просто так – взглянуть. Время было раннее, к Лисиченкам она еще успеет, а если даже и прихватит комендантский час, то ей с ее удостоверением служащей комиссариата можно этого не бояться.
Она шла по мертвой улице. Эту часть города, наиболее пострадавшую от бомб, покинули даже те, чьи жилища случайно уцелели. В первые дни после бомбежки все думали, что налеты будут продолжаться, и центр города, хотя и разгромленный, считался по-прежнему самым опасным местом, но скоро пришли немцы, и опасность бомбежек отпала сама собою; советские ночные бомбардировщики, иногда кружившие над городом, жителей не пугали. Они прилетали в одиночку обычно около полуночи, непонятно долго гудели в черном осеннем небе, иногда подвешивали пару-другую САБов, заливая резким магниевым светом пустые улицы, голые ветви каштанов и развалины. Потом «руссфанер» улетал, швырнув для острастки несколько легких бомб где-нибудь в стороне. Рейды эти носили, очевидно, разведывательный характер.