То, чего не было (с приложениями)
Шрифт:
– Убил?
– Так точно. Убил.
Володя нахмурился.
– А за что ты в дисциплинарном батальоне сидел? – сурово спросил он через минуту.
– В дисциплинарном?
– Ну да.
– Квартирмейстера в запальчивости и раздражении ударил, – пренебрежительно сказал Муха, сплюнул и закурил. В синем воздухе завился тонкой струйкою дым.
– Ну?
– Что прикажете?
– Говори.
– Да что говорить-то, Владимир Иванович? Речь коротка, а веревка длинна. Ну, желаете знать, высекли меня в дисциплинарном… начальники благосклонные. Да.
– Высекли?
– Как же-с. Два раза высекли-с.
– За что?
– А за табак. За курение недозволенных папирос.
– А ты?
– Я?… Что же я? – Муха усмехнулся, оскалив белые, как молоко, зубы. Его острее с ястребиным носом лицо стало еще острее. В суженных карих глазах забегали быстрые огоньки
– Убил?
– Так точно. Убил. Его благородие господина начальника батальона… – Муха бросил окурок. – Ну, стало быть, на нелегальное положение перешел. С комитетом, извините, я не поладил. «Разбойник ты…» – говорят. То есть это они, благородные члены губернского комитета, господа студенты так выражаются. «Так точно, отвечаю, разбойник». – «Нам таких, говорят, не нужно». – «Как вам, говорю, будет угодно. И мне такие, как вы, не очень с руки»… Ушел. – Он усмехнулся опять. – Дозвольте еще закурить?
Пока он зажигал спичку, Володя с любопытством смотрел на него, – на баранью набекрень шапку, на короткую меховую куртку, на уверенно-ловкие, круглые движения небольших рук.
– Пьешь? – неожиданно спросил он.
– Так точно. Пью… – не смутился Муха и поднял глаза.
Володя промолчал.
– Ну?
– Да что же?… Не расскажешь всего… Ушел. Живу в Одессе. Слышу: хозяин лавки табачной, Михаил Ефимович Жижин, – шпион… Ах ты, думаю, сволочь… Ну, погоди… Выбрал я время, знаете, после обеда, когда хозяин-то спит. Прихожу. То есть в лавку, стало быть, прихожу. Выходит хозяйка. «Дайте, говорю, мне, хозяйка, папирос „Голубка“, десять штук, пять копеек». – «Голубки, говорит, у нас нет». – «Как, говорю, нет?… Не может этого быть… Я давеча покупал. Поищите». Стала она искать… «Нет, говорит, не имеется». – «В таком случае побудите хозяина». Пошла она за перегородку будить, а я дверь на замок щелк. Выходит хозяин. «Вам, говорит, голубку?» – «Да, говорю, дозвольте голубку». Повернулся он спиною ко мне, ищет на полках. Я вынул револьвер, наган у меня был, казенного образца. Раз-раз… Очень просто.
– Убил?
– Так точно. Убил.
– Дальше.
– Дальше? Дальше я филеров стал бить.
– Филеров?
– Именно. Охранников то есть…
– И много ты их?
– Да что бы вам не соврать, штук восемь, а то и больше.
– Только филеров?
Муха сощурил глаза и быстро покрутил головой.
– Всякое было…
– Да ты говори.
– Нет, что уж?… Не на духу я, Владимир Иванович… Что старое вспоминать? Да и не все ли одно? Все одним миром мазаны. Жандарм ли, купец, господин ли помещик… Чего там? Я так понимаю. А вы-с? – смело, лукаво поигрывая глазами, уставился он на Володю.
Володя не отвечал. Муха небрежно сунул руку в карман и, подождав немного ответа, как бы про себя начал опять:
– Вот тоже винные лавки… Беда…
– Один грабил?
– Никак нет. Не один. Товарищи были. Да что? Не стоит приятного разговора. Разве это дела? Так, баловство, скуки ради… Грязью играть, только руки марать…
– А деньги куда девал?
– Деньги?… Да много ли их?… А нужно мне жить или нет… Вы как на этот счет полагаете? – спросил он, посмеиваясь. – На партию отдавал.
Володя не сомневался, что Муха сказал неправду и что на партию он не пожертвовал ни копейки. Но он опять промолчал. Муха мельком взглянул на него:
– Присядемте на минуту, Владимир Иванович.
Они сели на влажный, холодный, еще не оттаявший пень. Муха лениво скручивал папиросу. «Разбойник…Разбойник и есть… – думал Володя. – Э! да не разбирать же мне… Ведь не с Бергом кашу варить. Пусть разбойник… По крайней мере, не выдаст…» С голых ветвей звонко шлепались капли, голубело весеннее небо. Муха закинул вверх голову и долго, задумчиво, сощуренными глазами, смотрел на прозрачные облака. Вдруг он глубоко вздохнул.
– Хорошо, Владимир Иванович.
– Что хорошо?
– Весна.
Когда они через час прощались у пламеневших закатом Триумфальных ворот, Муха, удерживая в своей руке руку Володи и больно, будто шутя, ломая ее, сказал:
– Владимир Иванович?
– Чего?
– Дозвольте мне с вами…
– Со мной? – сам не понимая почему, заколебался Володя.
– Так точно. Желаю к вам поступить… Так что до смерти надоело по свету колотиться. Уж будьте великодушны, примите… – Муха, не разжимая руки, дерзко, почти вызывающе посмотрел на Володю, точно не сомневаясь, что он счастлив его предложением, не может, не смеет ему отказать. «Атаман-то ты атаман, да ведь такой же, как я, разбойник…» – говорили насмешливые глаза. Володя понял его.
Краска гнева залила ему щеки. Он хотел вырвать руку, но сейчас же раздумал. «Ну что же, плевать… Война так война. Полюбите нас черненькими… Он прав…» – овладел он собою и приказал Мухе немедленно ехать в Тверь.
VI
К концу февраля боевая дружина выросла и окрепла. Володя решил приступить к покушению. На выбор было два «предприятия». Один из дружинников, исключенный гимназист Митя, сын артельщика банка, сообщил, что в субботу второго апреля пятьсот тысяч казенных денег будут доставлены из банковских кладовых на Варшавский вокзал. Митя в точности выяснил число конвойных казаков и маршрут правительственной кареты. Володю смущал дерзкий план. Он не сомневался, что довольно одной, удачно брошенной бомбы, чтобы завладеть желанными деньгами. Но бросить бомбу надо было на улице, среди белого дня, в Петербурге. Значит, без потерь уйти было трудно, почти невозможно. Второй план был гораздо проще, но денег было немного – всего двадцать тысяч, и принадлежали они московским купцам Ворониным. Было удобно «экспроприировать» их контору в Москве у Хапиловского пруда. Об этом «нищенском» предприятии Володя узнал от конторщика Елизара, служившего раньше писцом на воронинской фабрике. Хапиловские «копейки» соблазняли Володю: на пустынной московской окраине дружина могла отступить, не потеряв ни одного человека. Неудобство заключалось единственно в том, что приходилось начинать – Володя понимал это – с неприкрашенного разбойного грабежа.
С тех пор как Володя стал во главе мятежной дружины и почувствовал себя полновластным хозяином, с ним произошла перемена. Он по-прежнему верил, что во имя народа позволено все, и по-прежнему был согласен с Эпштейном, что купцов нужно грабить, а помещиков жечь. Но глубокий и скрытый инстинкт, неясное чувство ответственности удерживали его от безрассудных шагов. Он стал осторожен, взвешивал каждое слово, десятки раз проверял каждый план и иногда, поглядывая на ястребиное лицо Мухи, чего-то тайно пугался в душе. Изменился Володя и в отношении к партийному комитету. Он понял, что дряхлость Арсения Ивановича, расчетливость доктора Берга, неспособность Веры Андреевны – преходящие и ничтожные мелочи и что, каковы бы ни были эти мелочи, за членами комитета остается одна незабываемая заслуга: они несут ответственность перед партией. Ранее, сражаясь на баррикадах, арестовывая полковника Слезкина, замышляя взорвать Семеновский полк, Володя наивно думал, что он, солдат, не отвечает за кровь, что за нее отвечает вся партия, вся революция, всякий, кто соглашается с ним. Он заметил и удивился, что, порвав с комитетом, он стал родственно близок ему, – близок новой, хозяйской заботой, сознанием долга перед послушной дружиной. И не знавший никогда колебаний, он мучительно колебался теперь и не мог понять, что ему делать. Из затруднения его уверенно вывела Ольга. Она сказала, что пожертвовать людьми в Петрограде на полумиллионном, блестящем деле – не ошибка, а завидная честь и что, ограбив Воронинскую контору, он завтра, волей-неволей, решится на большую «экспроприацию». Эти слова убедили Володю. Он вызвал дружинников в Петербург. Прохор и Елизар купили лошадей и пролетки. Володя стал готовиться к покушению.
За два дня до второго апреля он назначил у Ольги свидание Эпштейну и своему товарищу и помощнику, как он шутя говорил, «начальнику штаба» – студенту-путейцу Герману Фрезе. Фрезе, сын остзейских помещиков, уже кончал институт, когда внезапно, к испугу родителей, скрылся из Петербурга. Он явился к Володе и попросил принять его в боевую дружину. Он явился не в комитет, не к Болотову и не к Арсению Ивановичу, а именно к Владимиру Глебову, ибо холодно, как казалось ему, рассудил, что рисковать своей жизнью стоит только за что-либо крупное, поистине полезное революции. Он, как Эпштейн, слепо верил в террор и думал, что бомбой можно запугать «буржуа». Он знал Бакунина наизусть, но не любил высказывать своих мнений. Он и сам не мог бы сказать, какой непроезжей дорогой он пришел к непримиримому анархизму, почему он, независимый и обеспеченный человек, возненавидел «буржуазию». Но он действительно ненавидел ее и действительно был готов умереть за свой неписаный символ веры. Это был молчаливый, одетый с иголочки немец, с длинным и узким бледным лицом и резко очерченным, точно срезанным подбородком. Судя по путейской тужурке, по золотым перстням на руках и по расчесанному пробору на голове, никто бы не посмел заподозрить, что он убежденный экспроприатор и террорист.