Точка Ноль
Шрифт:
ПРЕДИСЛОВИЕ
Как-то пару лет назад, будучи на выставке во французском Руане, я пила кофе в бистро на окраине города, сидя за нагретым майским солнцем столиком, ножки которого глубоко вошли в расцветающую землю, и неожиданно разговорилась с русским мужчиной лет под сорок, представившимся, видимо уже по привычке, на европейский манер: «Андре». Он жил на две страны и его «совсем измучили перелеты» – пожаловался он мне. Его молодая жена постоянно проживала в Нормандии, и он также собирался в скором времени полностью перебраться во Францию и заняться фермерским хозяйством, которое недавно приобрели родители его жены, дождавшись лишь, когда его дочь окончит школу в Москве. Его жена была на сносях, ожидался мальчик. Меня всегда забавляла эта особенность русского человека, живущего вдали от Родины – видеть в каждом встречном соотечественнике
Узнав, что я имею близкое отношение к московскому литературному миру, он как-то оживился, вспомнил две-три известные фамилии – как оказалось, у нас даже были общие знакомые. Но потом надолго замолчал, задумался, обхватив голову руками. Тут я краем глаза увидела, что мой прокатный автомобиль, припаркованный не по правилам, привлек внимание ажана, и побежала на его выручку. Увы, по возвращению я не застала Андре, но на столе моем лежал толстый кожаный ежедневник, а на салфетке рядом было выведено по-русски: «Я не забыл его, это Вам». На первой странице была надпись «Андрей Вишнев, 1 курс». Листы были полностью исписаны мелким, но разборчивым почерком.
Потом, уже вчитавшись в неровные строки, я увидела, что первые страницы представляли собой обычный органайзер, где записывались расписание лекций и экзаменов, списки книг, необходимых к прочтению. Несколько лет подряд ежедневник заполнялся датами и местами встреч, какими-то заметками, телефонами и адресами. И какое-то время я покачивалась на стуле в глубокой задумчивости – с какой, собственно, целью мне были оставлены столь ценные сведения? Однако где-то с середины начиналось вполне связное повествование, где-то записи были датированы, где-то нет, многие листки выпали, были вырваны, вымараны или перепутаны. В конце ежедневника был вклеен конверт, где хранились сложенные листы уже из другой тетради, в клеточку – эти страницы были заполнены иным почерком, беспокойным и крупным.
Во время чтения меня не раз удивлял поступок мужчины, так как повествование носило во многом интимный характер, и в некоторых местах я испытывала недоумение ребенка, спрятавшегося под кроватью, на которой неожиданно началось соитие, и позже, готовя рукопись к публикации, приняла решение не включать их. Также я изменила фамилии и частично имена всех действующих в повествовании героев, нетронутым оставив лишь имя Ли. Не знаю, что именно хотел от меня Андре, хотя позже я как будто поняла значение этого дара, но в моих намерениях было поначалу отыскать ее, Лику – ту, которая была главной героиней этих записей, чтобы передать их прямиком ей в руки, ведь с тех пор, как они оказались у меня, я ощущаю тяжесть и печаль. Но приложив некоторые усилия по ее поиску, вынуждена была признать, что найти ее не представляется мне возможным. Поэтому после долгих раздумий я решила использовать свои возможности для того, чтобы издать рукопись, присвоив ей название, и выступив при ней редактором, придав повествованию хоть какой-то логический строй, потому что история эта глубоко тронула меня.
Ч.1 ДО
Никогда мне не нравилось мое лицо. Это лицо лжеца, изменника и фата неуместно на стыке тысячелетий. Самое время ему было бы появиться в веке девятнадцатом, и, украсившись нитяными черными усиками, стать визитной карточкой провинциального актера, тратившего весь свой небогатый заработок на гостиничных девок и бенедектин, или же профессионального шулера, переезжающего из губернии в губернию в надежде поймать крупный куш, но земля под ногами его уже горит. Это лицо говорило: друг, беги от меня, я предам тебя, обворовав напоследок, женщина, берегись меня, я оставлю твою душу разоренной, а чрево бесплодным. Рассматривая свои фотографии, запечатлевшие меня беспощадно в анфас, я видел темные беспокойные глаза, длинные изогнутые, даже несколько женственные брови, длинный нос с горбинкой, довольно тонкие губы, очень темные волосы цвета умбры. Сейчас в них уже видны седые нити и глаза мои не горят, а тлеют: былое переехало меня скорым поездом, оставив на насыпи лишь смятую оболочку со жгучей внутри пустотой.
…Женщины всегда занимали в моем мире главное место, все, кроме одной, самой главной – моей хрупкой юной матери, которая не перенесла родов, когда я рвался наружу, мягкой головой пробивая себе путь к свету. Она скрыла от своего сурового мужа, много старше ее, предупреждения врачей о невозможности ее слабого организма выносить и родить ребенка, таким образом, принеся себя в жертву
Погоревав какое-то время, отец женился повторно – на полной высокой девушке Марине, работавшей в местном театре в костюмерной. Марина просто грезила о сцене и, несмотря на свои уже 26 лет, рвалась в московский театральный институт который год, но возвращалась с ревом неудачницы. Однако мой отец ребром поставил ей условие: никаких больше отлучек, ему нужна была домашняя жена, и она стала ему покорной. С моим отцом женщины вообще были покорны – все, начиная от соседки и заканчивая торговками на рынке. Этот худощавый высокий молчаливый мужчина одним лишь взглядом вводил их в трепет и лишал воли, при этом я не помню, чтобы он хоть раз поднимал на кого-то голос или тем более руку.
И вот, новая жена забросила учебники по актерскому мастерству и увлеклась кулинарией – мой отец был требователен к еде. По выходным она стояла на нашей маленькой кухне у цветущей голубыми цветами газовой плиты и лепила узорчатые по краям пельмени, варила гороховый суп на свиной ноге, запекала в фольге кулебяку, квасила капусту, усаживая меня на крышку небольшого бочонка вместо пресса. Я послушно сидел на капусте и, болтая ногами, смотрел в окно, где в подвесной кормушке копошилась синица.
Со мной Марина обращалась ласково, но довольно равнодушно, от нее не шло тепло, не шел холод, эта ровность меня пугала, воплощаясь в облачных ночных кошмарах. Я, конечно, старался поменьше вертеться под ногами, целыми днями пропадая на улице, в лесу, на речке – ах, в каком красивом мы жили месте, пускай на самой окраине нашего старинного города, зато совсем рядом с деревней русского поэта с золотистой кудрявой головой. Отец практически не занимался мной, изредка брал с собой на рыбалку на изгиб Оки в качестве маленького служки; разводя костер и ставя на огонь уху, он обнимал меня шершавою рукой, и я вдыхал его запахи – табака, бензина, от волос тянуло костром, от рук – металлическим запахом потрошеной рыбы. Несмотря на скупость ласки и заботы, столь необходимой детям для роста и развития, я чуял: издалека отец будто бы наблюдал за мной, никогда не выпускал из вида, иногда, играя во дворе, я вздрагивал от неожиданного ощущения его усталого взгляда на моей спине и точно: отец выходил на балкон. По сути своей, человеком он был неприветливым и крайне замкнутым, общающимся в основном приказами или короткими законченными фразами, представляющими собой готовые суждения о происходящем. При этом был крайне начитан и пользовался авторитетом среди мужчин нашего города. О прошлом его мне было ровным счетом ничего неизвестно, кроме того, что родители его, мои бабка и дед, были давно в могилах, дед лежал там даже с самой войны, и что родился он в далеком городе Владивостоке, я тайком смотрел на глобусе – это самый-самый край земли.
Работал отец в управлении цементного завода, так как имел московское высшее образование, свободное время проводил на рыбалке или дома, выжигая по дереву. Запах этого изобразительного занятия тревожил меня, а выходящих из-под его рук черных на желтой фанере картин я до оторопи боялся: вот гривастый лев выходит из джунглей, вот орел парит над горами, вот крокодил бьет хвостом по речной глади, глубоко в океане под толщей воды плывет кит. Но кто бы знал, какая тоска через край выплескивалась из этих мрачных, лишенных цвета изображений.
А потом отец пропал, за три дня до своего сорокатрехлетия. Утром ушел на рыбалку, накануне долго поддувал и клеил смоляные блестящие бока резиновой лодки, рыл червей в палисаднике у дома – был дождь. Искали его долго, почти месяц, но тела не нашли, нашли лишь лодку, целую и невредимую, прибитую к берегу на самом подходе к Горькому. В лодке лежали удочка и ведро, полное испорченной рыбы, да высохшие черви в опрокинутой банке.
Опухшая от слез Марина, которой теперь было название – мачеха, первые дни после пропажи выла, обнимала меня, скованного ледяным ужасом, гладила по голове, называла сиротинушкой. Потом как-то успокоилась, пошла на почту снимать с отцовской сберкнижки деньги, и не смогла найти его паспорт, перерыла всю квартиру, гремела ящиками, ругала меня со злобой, потом что-то заподозрила, ласково спрашивала: «Андрюша, папка что тебе говорил, перед тем как уйти? Скажи, Андрюш, может, он шепнул что по секрету? Молчишь? Ну и молчи, поганец», – срывалась на злой крик. Ей было бы легче пережить его гибель, чем предательство.