Точка опоры
Шрифт:
— Вот где довелось свидеться!..
— Там — жандармы!
— Голубые дьяволы! — спешили предостеречь его прибежавшие девушки.
— Знаю, — спокойно отозвался Ошурков. — Мои молодцы сверху разглядели. И мы успеем. Одна минута, и — след простыл. Сами-то поберегайтесь.
Той порой незнакомые столбисты спустились на землю и, подхватив Ошуркова под руки, исчезли за деревьями.
«На Манскую тропу направились, а там… — Глаша вспомнила казаков, седлавших лошадей. — Может, наши успеют скрыться… Проведут день-два где-нибудь за Дальними столбами.
Три столбиста, оберегая девушек, юркнули вместе с ними в лесную гущину. Им тут был знаком каждый камень, каждый таежный распадок на добрый десяток верст.
Не доходя до Манской тропы, все по знаку руки старшего залегли между разлапистыми кедрами. Затаили дыхание. И вскоре услышали: за крайними деревьями стучат о камень копыта, фыркают кони, обеспокоенные назойливыми оводами. Потом в просвете мелькнули фуражки с желтыми околышами. Казаки!
Вон куда их черт понес! За Дальние столбы!
Переждав, парни и девушки украдкой перебежали через тропу, ушли в глубь тайги и там ночевали на сухой хвое под надежными пологами старых кедров. Костер не рискнули развести.
Утро провели в укрытии. И вышли только тогда, когда, по их расчетам, к Столбам на праздник должны были хлынуть толпы горожан.
«А где же те? — тревожилась Глаша, вспомнив об Ошуркове и его товарищах. — Успели ли укрыться от казачьего разъезда?»
Спускаться по Манской тропе не решились, ведь она приведет в станицу. Вышли на ту же Лалетинскую, когда возле каждого родника уже горели костры, звенели песни, а на Столбах алели кушаки ранних скалолазов.
От Четвертого столба вместе с удивленными горожанами еще раз взглянули на Второй: на недоступной орлиной высоте сияли саженные буквы: «Свобода». И никто туда не взберется, никто не закрасит, не сотрет. Среди столбистов жандармам не отыскать предателя. И даже из пушек не смогут расстрелять это гордое слово.
Сегодня не видно жандармов. Не вознамерились разгонять народ. В тайге это непосильно им. Да и самих могут из-за деревьев побить камнями. Тут отчаянных — тысячи.
Возле каждого столба, в каждом распадке слышится:
— Молодчаги наши столбисты!
— Смелые головушки!
«А Ошурков-то, Ошурков! — продолжала восторгаться в душе Глаша. — Кто бы мог подумать!.. Таких парней подыскал!.. Горит над тайгой огненное слово!»
Девушки обо всем рассказали Клавдии Гавриловне. Та поохала, похлопала руками по юбкам, а потом заговорила о своей печали:
— Сердце болит за Михаила Александровича. Обещал наведаться — не пришел.
— Значит, не мог. Солдат себе не волен.
— Так-то оно так. Но не стряслась ли с ним беда?
— Ну уж ты, мама, сразу в панику. Так что-нибудь… Может, сквозняком прохватило…
— Вот-вот… Только неизвестно каким. А у меня сердце вещует.
Они, понятно, не знали, что после очередной отлучки в город Сильвина вызвал командир полка, предупрежденный жандармами, и объявил, что он отчисляет его из писарей, приказывает вернуться в строевую роту и лишает увольнения в город до конца
6
До чего же хороша родная река! Шумит, играет Енисей на перекатах, мечется от берега к берегу, пытаясь пошире раздвинуть утесы. С обеих сторон жмутся к реке лесистые сопки, словно отыскивают тихие плесы, чтобы посмотреться в них, как в добротные зеркала.
Почитай, двадцатый раз Глаша плывет на пароходе, а наглядеться на реку не может. И всякий раз Енисей кажется иным. То он светлый и задорный, то угрюмый я грозный, но всегда могучий, напористый. Пароходы дрожат, дымят во все тяжкие, шлепают плицами по воде изо всех силенок, но едва-едва перебираются через буйные шиверы. А в этот рейс «Дедушка» еще взял на буксир длинную баржу — совсем изнемогает старик от усталости.
Глаша целые дни проводит на палубе. С правого борта посмотрит на берег и тотчас же спешит на левый, чтобы полюбоваться заводью или отвесной скалой.
На ней простенькая белая панамка, сиреневое платье с рукавами выше локтей. Руки у нее стали бурыми. А лицо? Посмотрелась в зеркало: тоже потемнело от загара. Если бы увидел Иван, пожалуй, не узнал бы. Хотя по волосам мог бы. Не выгорели. Все такие же светлые, волнистые…
Июль — самый жаркий месяц — она проведет в деревне, и загара еще прибавится. Такой — шоколадной — и приедет из Сибири в Москву. Пусть Иван дивится!
На каждой пристани Глаша выходила на берег, покупала землянику в берестяных бурачках. Когда «Дедушка» подавал отвальные гудки, смотрела с палубы на пассажиров, сгрудившихся к трапу. И на первой же пристани заметила хромого в брезентовой приискательской куртке, в мятом картузе, с котомкой за плечами. И чуть не встрепенулась от радости: «Здесь он! Уцелел!»
Когда «Дедушка» снова двинулся в путь, спустилась вниз, заглянула в каждый уголок, где ютились палубные пассажиры с мешками и корзинками, но Ошуркова нигде не было видно. Стреляный воробей! Схоронился где-то в надежном месте.
И не зря поопасался: «Дедушку» посередине реки остановил дозор. Дородные, раскрасневшиеся от жары и испарины полицейские, стуча ножнами шашек, поднялись из лодки на палубу, обшарили весь пароход. И спустились не солоно хлебавши. Кого они искали? Может, бродягу, убежавшего с каторги. Может, «политика», исчезнувшего с места «водворения». А может, им были даны приметы Ошуркова.
На следующий день Глаша поднялась на рассвете, накинула платок на плечи, пробежала по палубе. Глянула на нос парохода. Ошурков сидел на бухте толстого каната и разговаривал с вахтенным матросом. Из рубки раздался отрывистый свисток. Матрос взял наметку с полосатыми отметинами и, опустив за борт, крикнул наверх:
— Не маячит!
Ошурков поднялся, чтобы немного размяться; увидев Глашу наверху, шевельнул сивыми бровями. Дескать, рад, что на Столбах тогда они успели улизнуть от жандармов. Глаша улыбнулась в ответ и чуть заметно качнула головой. Он поймет: «Рада видеть на воле».