Точка возврата
Шрифт:
Успокаивает, поморщился Пашков, проводит сеанс психотерапии. К Блинкову-младшему Пашков чувствовал стойкую антипатию: случайный, завтра же ускачет вприпрыжку, если поманят на международные рейсы. Случайные – они осторожные, берегут себя для полетов в Париж, Дакар и Гавану, дома новая с иголочки форма приготовлена, штиблеты.
Когда-то таких «перекати-поле» к Арктике близко не подпускали.
Как и его друг Авдеич, Пашков гордился тем, что пришел в Арктику тогда, когда шли сюда по призванию; в те времена их было мало, они знали друг друга по именам, и если с кем-либо случилась беда, все, кто мог, с разных сторон слетались на выручку; а ведь фронтовые генералы, полковники простыми командирами кораблей летали, что ни имя, то биография! И еще Пашков очень гордился тем, что «добро» на первую зимовку в бухте Тихой дал ему, безусому парнишке, не кто-нибудь, а сам Отто Юльевич Шмидт. «По рекомендации тов. Шмидта» – так и было написано в характеристике, которую Пашков берег как величайшую свою драгоценность
Когда молодые доказывали Пашкову, что он то время идеализирует, что раньше Арктику разведывали единицы, а теперь штурмуют колонны, он предпочитал отмалчиваться; он понимал, что молодые по-своему правы, но сожалел, что из-за этих самых колонн естественный отбор ослаб и в Арктику хлынул «случайный люд». Многие над ним посмеивались, обзывали «старым ворчуном» и «мастодонтом», но эти прозвища не только его не обижали, но даже льстили, поскольку напоминали ему о причастности к славной когорте первопроходцев, которых осталось – по пальцам пересчитаешь: «иных уж нет, а те далече», хворают на пенсиях или тешатся воспоминаниями в служебных кабинетах…
Хотя Пашков признавал, что иные из молодых тоже не лыком шиты (тому же Илье Анисимову еще сорока не было), он упорно стоял на том, что «народ обмельчал», и не упускал случая поворчать по этому поводу. Блинкову, например, он не мог простить, что тот долго торговался, прежде чем решился начать поиск. В прежние времена за такую торговлю летчика ославили бы на всю Арктику, а нынче ему нужно кланяться, льстить и благодарить (вон Авдеич до самого трапа провожает), что согласился спасать товарищей в нелетную погоду. У настоящего человека, думал Пашков, совесть просыпается не постепенно, а сразу: узнав, что Илья сел на вынужденную, Блинков-старший сначала бы послал экипаж готовить самолет к вылету, а потом уже стал бы обсуждать погоду и план операции…
Так ворчал про себя Пашков, еще не зная, что совсем скоро Блинков-младший заденет его за живое, ошеломит своим предерзким поступком.
Зубавин оказался прав только наполовину: настроение у Блинкова в самом деле было скверное, но лишь до тех пор, пока самолет не оторвался от полосы.
В такой же степени ошибался и Пашков: Блинков действительно праздновал труса, но совсем не по той причине, на которую намекал начальник Голомянного.
Блинков просто панически боялся, что Зубавин каким-то образом дознается и поставит крест на его идее. Секрет, о котором знают двое, уже не секрет, а в данном случае в него был посвящен весь экипаж. Васильев, Хлопчиков и Шевченко без восторга, но согласились, а Уткин идею решительно не принял. Вместо того чтобы отдохнуть самому и дать поспать командиру, Уткин вызвал его на бесплодный спор (бесплодный потому, что решение Блинков уже принял), доказывал, сыпал аргументами и в заключение предложил взять в арбитры Авдеича, то есть сделать именно то, чего Блинков опасался больше всего. Можно было бы найти предлог и оставить Уткина на Среднем – переутомился, потерял, мол, реакцию, и тому подобное, но он в этом случае не удержался бы и преждевременно разболтал секрет; к тому же Блинков ценил своего второго пилота и очень не хотел оказаться без него в той сложной ситуации, какой неминуемо суждено было иметь место. Пришлось часа два Уткина переубеждать, уламывать, взывать к лучшим чувствам, и в результате полноценно отдохнуть не удалось. Сильно подергал нервы и Пашков, с его намеками и прямыми выпадами. «Мастодонт» и есть! Думает, если мерз в Арктике больше других, то за это нужно перед ним ходить на полусогнутых и почтительно внимать его наставлениям. Ну, ценим мы, что вы первыми здесь зимовали и трассы прокладывали (кстати говоря, до Пашкова Северную Землю обживали и Ушаков с Урванцевым, и Кренкель с Мехреньгиным, и Кремер), спасибо большое вам за это, но у вас была своя жизнь, а у нас своя, и нечего упрекать нас за то, что вы годами таскали единственную пару штанов. Будто мы виноваты, что в магазинах продают телевизоры и магнитофоны, а женщины научились красиво одеваться. «Я бы на твоем месте… Вот мы в свое время…» Дядя был первоклассным летчиком, а теперь такой же брюзга. «Старики потому так любят давать хорошие советы, что уже не способны подавать дурные примеры», – вспомнил он чье-то изречение. Сбрось дяде Косте лет двадцать, куда бы девалась вся его мудрость!
Словом, по-настоящему спокойно Блинков почувствовал себя тогда, когда самолет оторвался от полосы и Авдеич с Пашковым остались внизу. Теперь помешать ему могли не люди, а обстоятельства, с которыми, как подсказывал опыт, справиться легче. Главная помеха во всех делах – люди с их инструкциями и боязнью за свое положение. Авдеич вроде получше других, но совсем не
Идея Блинкова заключалась в том, чтобы совершить посадку на припайном льду.
Вообще говоря, с той поры, как на это отважились первые полярные летчики, таких посадок совершались сотни, и нынче они считались заурядными, не требующими от пилота сверхмастерства. Садились ночью и на обозначенные кострами ледовые аэродромы дрейфующих станций, и на айсберги садились в Антарктиде, и в «прыгающих» экспедициях на неизвестной толщины и прочности лед. Обычное дело, работа как работа.
Садились, но с одним непременнейшим условием: приличная видимость и подходящая погода. Непременнейшим! Если, конечно, обстоятельства не заставляли идти на вынужденную, как пришлось сделать Анисимову, и до него многим другим, и после него, увы, придется.
В сумерки же, да еще в поземку, да еще на неисследованную площадку – по своей охоте на такую посадку летчик пойдет только тогда, когда другого выхода нет.
То, что другого выхода нет, Блинков и сумел доказать своему экипажу.
Пашков попал в самую точку: Блинков поверил в дымок именно потому, что очень хотел в него поверить. Дымок – это значит, что потерпевшие аварию живы и находятся на Медвежьем. Запасов топлива и продовольствия там достаточно, на неделю, по словам Пашкова, хватит, а за неделю циклон уйдет, Савич дает железную гарантию. Однако тепло и еда – половина дела, уж кто-кто, а летчики хорошо знают, чем кончаются такие вынужденные посадки. Случалось, что люди погибали потому, что некому и нечем было обработать рану, остановить кровотечение, сделать простой укол от болевого шока; им бы сбросить не продовольствие и одежду, а врача с парашютом!
Только неизвестно, что бы от этого врача осталось после такого прыжка…
Если же дымок почудился и людей на Медвежьем нет, посадка все равно оправданна: круг поисков сузится, можно будет попытаться сесть у Треугольного или Колючего.
И экипаж с командиром согласился. А что без восторга – тоже понятно: не к теще на пироги отправлялись.
О Лизе Горюновой Блинков не сказал ни слова. Не только потому, что вообще не любил трепаться об интимном, но главным образом потому, что могли неправильно понять; побудительный мотив столь рискованной посадки становился менее чистым, что ли, к нему примешивалось нечто личное: «Ах, вот он почему засучил ножками, грехи заглаживает!» Может, никто бы и не сказал, а подумать могли. Это было бы обидно, так как теперь Блинков был уверен, что на посадку он пошел бы в любом случае, даже если бы Лиза и не числилась в списке пассажиров борта 04213. Да, с нее началось, себе-то он в этом мог признаться, но отныне ее судьба слилась с судьбами товарищей по несчастью, и спасти всех – значит, спасти Лизу… их обоих…
Шестое чувство подсказывало Блинкову, что в его жизни, или точнее, в его отношении к жизни происходит какой-то очень важный сдвиг. Какой – он понять не мог и думать о том пока не хотел, но почему-то знал, что кличка Мишка – перекати-поле, над которой он до сих пор благодушно посмеивался, отныне будет его оскорблять.
Пробежав глазами письмо, Зубавин почесал в затылке, уселся поудобнее и вчитался снова.
– Ну, чего там? – спросил Пашков.
– Насчет тебя, Викторыч.
– Ме-ня?
– Ага. Шумни своим, пусть будут готовы. На, проштудируй, я к радистам.
Озадаченный, Пашков надел очки и углубился в чтение. Блинков писал, что будет садиться на припайный лед у Медвежьего, а столь необычный способ информации избрал для того, чтобы, с одной стороны, снять с Авдеича ответственность за возможные последствия, и, с другой, чтобы ему, Блинкову, не морочили голову и не совали палки в колеса, так как решение вместе с экипажем он принял окончательное и никакие разговоры его не переубедят. Далее следовали подробности, как и где он думает совершить посадку, и в конце письма имелась приписка: «Авдеич! Если что, будь другом, засвидетельствуй: сберкнижку, „Жигуль“ и кооператив со всем барахлом отдать Горюновой Елизавете Петровне с борта 04213, а дяде Косте – привет и спасибо, ему и так на две жизни хватит. До поры до времени письма никому не показывай, обещаешь?» И далее время, число, подпись.