Тогда, зимою
Шрифт:
Отец грустно улыбнулся.
— Вот я и вернулся, — повторил отец. — Вернулся, но ни для кого меня нету — ни для вас, ни для братовых детей беспризорных, ни для отца, ни для матери… Как они там, — спросил отец, — живут?
Мальчик рассказал:
— Когда издали смотришь, изгородь вроде бы целая, но они все мелкие сучья повытаскивали, сожгли… кору, сухие ветки с яблони, картофельную ботву сухую… огонь слабый-слабый, — сказал мальчик, — колени у деда согреются разве. Дед мёрзнет всегда.
— Кровь медленная стала в нём. — О старом отце и старухе матери отец, казалось, больше не думал, но, когда он снова заговорил, мальчик понял, что старый дом деда с бабкой — отдельная большая забота для
Мальчик всегда упрашивал бабку научить его молиться, но бабка каждый раз делала вид, что не слышит. Мальчик всё же верил, что за бормотанием бабки есть какой-то другой мир, которого он, мальчик, не видит, поскольку не знает бабкиных колдовских слов, чтобы открыть тайную дверь. Дед каждый раз слабо, как помаргивает огонёк в их лампе, вот так слабо улыбался и говорил, что школьнику не полагается молиться. Когда мальчик заболел и тихая ласковая сестра отца принесла яблоко, бабка тоже пришла — молиться, чтоб он выздоровел. Мальчик с закрытыми глазами прислушался. Это были воспоминания о солнце, о ягнятах, о голосах в поле, о фруктах и цветах, а может, бабка уже в будущем видела-различала эти звонкие голоса, этот густой пасечный аромат, бабка долго так бормотала и только в самом конце пообещала рукой своего сына и мальчикова отца починить сломанную дверь часовни, аминь: «Симону моему скажу, починит». «С-с-с», — слышалось мальчику. Но об этом мальчик отцу не стал рассказывать, а то получалось, что всем, начиная с горных зимовий и до самого нижнего края села, отец что-то да должен. Мальчик спросил:
— Пленных когда отпустят, чтоб вернулись к себе домой?
— Я? — сказал отец. — Я должен отпустить? Когда Москва прикажет.
— Или не отпустите?.. Потому что пленные?
— Не знаю, — сказал отец. — Москва прикажет.
— Лес Туманяна рубят, — сказал мальчик. — Москва знает, что лес Туманяна рубят?
— Москва всё знает, — сказал отец, — но лес не Туманяна, Туманян ещё когда умер.
— Ованес Туманян умер в тысяча девятьсот двадцать третьем году, знаю, — сказал мальчик, — я не про это.
— Слушаю, — сказал отец.
— А может быть такое, — сказал мальчик, — что наши пленные в Германии, а их не отпускают…
Отец не ответил. Отец молчал, и мальчик подумал, что отец не понял его.
— Здесь пленные, верно? — начал мальчик. — А наши деревенские там, в ихних лесах…
— Не знаю, — сказал отец, — не знаю я, не в курсе… Не знаю, — рассердился отец, — мучились, выбивались из сил, верно, но хоть каждый своим делом мучился… а теперь что. Ступай домой, — сказал отец, — домой иди.
Как далёкое землетрясение, гудел ветер, но деревья в зимнем сером лесу не раскачивались или же раскачивались, но это было не видно. Повыше тянулись голые безжизненные горы. Снег на их гребнях отдавал слабым красным, а склоны были льдисто-синие. Лес был таким же мёртвым, как горы, но рядом с молчаливой твердью гор лес казался тёплым и добрым созданием. Не верилось, что за лесом, за мёртвыми пределами гор есть человеческий очаг, надёжный стог сена, что жаркие тяжёлые быки ломают там ворота, а женщины, как девушки, пугливо жмутся друг к другу и посылают весть о том, что быки разнесли ворота… И, несмотря на то что мальчик сам вилами сено подбирал и потом с матерью метал в стог, не верилось, никак не верилось, что эти горы были когда-то зелёными и узкая и лёгкая коса звенела в руках отца, что под снегом живёт трава, молоденькая пахучая травка. Но ведь только в этот единственный раз отец полностью, безраздельно принадлежал мальчику, один-единственный раз за долгую двенадцатилетнюю жизнь мальчика, и мальчик ни за что бы не согласился лишиться того, чтобы идти рядом с ним и, отстав, бежать за ним, как собачка.
Большая колхозная скирда на той стороне горы, возле хлевов зимовья, и мальчиков стожок на этой стороне горы, пониже Синего родника, были поставлены осенью в один и тот же день… С вилами, с граблями, с верёвками, закинутыми за спину, женщины задержали шаг возле мальчикова дома и подождали его мать. Мать в одну минуту сделалась больной и старой, села на трухлявый пень и сказала, что она им не мул. Тётка Искуи изловчилась, протянула поверх изгороди вилы к единственному яблоку на их яблоне и сказала: «Чтоб тебе сдохнуть, а мы, что ли, твои мулы». Потом по дороге они набивали мешки и подолы кислыми-прекислыми яблоками-дичками. Мать сказала: «Если я мужняя жена, почему же, как вы, безмужние, должна сено на себе тащить?» В это время на Каранцевом холме возникло обличие Ориорд Уцьюн. Ориорд Уцьюн была директором школы и преподавала математику, но держала в руках и наставляла всё село. Председатель боялся ругаться с женщинами и сложные случаи поручал Ориорд Уцьюн. Как прилежные ученицы, с граблями и вилами за плечами женщины смиренно пустились в путь.
Тётка Тамара свою картошку и сыр положила в материн мешок: «Не показывай мне, а то есть захочу». Женщины смеялись: «Держи крепче Тамарин паёк». «То вовсе не шла, а то и ребёнка с собой привела», — сказали женщины матери. Мать их обманула: «Моё дитя не хочет, чтобы его мать мулом была, наравне со мной будет работать». Женщины сказали: «Эх, твою счастливую головушку». С пересохшим ртом, с потрескавшимися, сухими губами, они оглядели-обследовали дикую яблоньку, и мальчик забрался на неё, а женщины с визгом разбежались, мальчик основательно разгрузил дерево, сплошной яблочный покров на земле получился, но, пока мальчик спускался, придерживая распоротые штаны, под деревом уже ни единого яблочка не было — как подмели.
Пониже Синего родника, улыбаясь сквозь слёзы, женщины то ли в шутку, то ли вправду прокляли силу того косаря, который тут был, косил траву, а сейчас отсутствует, но женщины так чувствовали, что он здесь. «И-и-и, — сказали женщины, — чтоб молния да в твою спину ударила, это кто же у нас ещё такой сердцеед». Мол, чтобы самим ударить этого косаря, моего отца то есть, их руки для этого слабы. Губы матери беззвучно шевелились, мать тайком улыбалась про себя, она не знала, ответить им что-нибудь или же молчать и радоваться, что муж хоть и не дома, но всё же есть — десятничает за десять километров от села над пленными, и хоть и десятничает, хоть и на службе, а всё же сумел потихоньку отлучиться на два часа, скосить траву.
В овражке с родником мальчик отстал. Отстал и из овражка не вышел, пока голоса женщин не стихли вдали. Здесь близко, не доходя до леса, были старые хлева Мнацаканянов, которые колхоз в своё время отобрал. Сейчас они стояли заброшенные, пустовали. Овец с некоторых пор гнали на зимовку в долину Кры. Пониже старых хлевов, почти что в лесу, на каменистом склоне были покосы мальчикова деда Аветика, а на Большой поляне, на лесистой горе Чрагтат, — старые хлева и покосы другого деда, Арутюна. Всё, всё было заброшено и пустовало, нигде не виднелось работающей косы. Только здесь, под Синим ключом, два часа трудился отец мальчика.