Токио
Шрифт:
– Ши Чонгминг, – прошептала я.
Он повернулся, увидел меня и улыбнулся. Медленно подошел, материализовался. На нем было пальто, на голове все та же пластмассовая рыбачья каска.
– Я вас ждал, – сказал он. Его кожа была тонкой, как рисовая бумага, на лице и шее проступали пигментные пятна величиной с монету. Пальто доверху застегнуто.
– Как вы узнали, что я приду?
Он поднял руку, чтобы я замолчала.
– Не знаю. А теперь пойдем согреемся. Не следует долго стоять под снегом.
Я поднялась за ним по ступеням. В здании было тепло, и с нашей одежды на пол закапал подтаявший снег. Он
– Ваши глаза, – сказал он, когда я поставила сумку и села на пол, инстинктивно приняв позу seiza, обеими руками взяла горячий стакан. – Вы плохо себя чувствуете?
– Я… я жива. – Зубы у меня по-прежнему стучали. Я наклонила лицо над сладким паром. Запах попкорна у рисового чая. Запах Японии. Через несколько минут дрожь унялась, я посмотрела на Ши Чонгминга и сказала: – Я выяснила.
Ши Чонгминг помолчал, ложка застыла над чайником.
– Пожалуйста, повторите еще раз.
– Я выяснила. Знаю.
Он уронил ложку в чайник. Снял очки.
– Да, – сказал он устало. – Да. Я так и думал.
– Вы были правы. Все, что вы рассказывали, оказалось правдой. Вы, должно быть, всегда это знали, а я – нет. Я совсем не этого ожидала.
– Не этого?
– То, что было у Фуйюки, хранилось долгое время. Многие годы. – Мой голос становился все спокойнее. – Это ребенок. Мумифицированный ребенок.
Ши Чонгминг повернул голову, и губы его беззвучно задвигались, словно он произносил мантру. Наконец, он кашлянул, убрал очки в потрепанный голубой футляр.
– Да, – произнес он. – Знаю. Это моя дочь.
61
Нанкин, 21 декабря 1937
Невозможно сейчас думать об этом: о моменте полного покоя, чистой надежды. Как же было тихо, пока не раздался крик Шуджин.
Я оглянулся, словно кто-то меня окликнул. Нахмурился, будто не понял, что услышал. И тут она вскрикнула еще раз, коротко простонала, как собака, которую ударили.
– Шуджин?
Я повернулся, отвел ветви и, словно во сне, двинулся между деревьев. Возможно, роды начались раньше, чем я ожидал.
– Шуджин?
Ответа не последовало. Я поднялся по склону, прибавил скорость, побежал рысцой к месту, где сидел раньше.
– Шуджин? Молчание.
– Шуджин?!
Я уже кричал, меня охватила паника.
– Шуджин! Ответь мне!
Ответа не было, и я по-настоящему испугался. Помчался что было сил.
– Шуджин!
Ноги скользили, сосны сбрасывали на меня охапки снега.
– Шуджин!
Тележка у дерева перевернута, раскиданы одеяла и пожитки. Следы вели в лес. Я бросился в ту сторону, глаза слезились. Нырял под ветки, стегавшие по лицу, через несколько ярдов остановился. Сердце рвалось из груди. Следы стали шире. Я увидел участок потревоженного снега площадью в несколько футов. Похоже, она упала здесь, страдая от боли. А может, здесь шла борьба. Из-под снега возле моих ног что-то торчало. Я поднял предмет, повертел в руках. Это был кусок тонкой ленты, потрепанной и рваной. Мысли замедлились, в душу закрался страх. К ленте были привязаны отличительные знаки японской армии.
– Шуджин! – вскинулся я. – Шуджин! Подождал. Нет ответа. Тишина,
– Шуджин!
Лесное эхо подхватило крик и смолкло. Я развернулся в поисках следов. Они где-то здесь, японцы схватили Шуджин и сейчас прячутся где-то здесь, за деревьями, точат штыки, смотрят на меня налитыми кровью глазами…
Очень близко позади меня кто-то вздохнул.
Я круто обернулся, присел, выставив руки, готовясь прыгнуть. И ничего не увидел, только деревья, черные, поросшие мхом, роняющие с ветвей сосульки. Несколько раз вдохнул и выдохнул, прислушался. Здесь кто-то был. Очень близко. Я услышал шелест сухого листа, шорох примерно в десяти футах от себя, хруст ветви, неожиданный механический звук, и из-за дерева вышел японский солдат.
Он был одет не для боя – стальной шлем висел на ремне, вместе с патронной сумкой, и опознавательный знак на месте. В руке не винтовка, а кинокамера, объектив которой нацелен в мое лицо. Камера работала. Шанхайский кинооператор. Я сразу его узнал. Этот человек снимал солдатские подвиги в Шанхае. Сейчас он снимал меня.
Мы несколько секунд стояли молча: я смотрел на него, а объектив камеры – на меня. Я вышел из оцепенения:
– Где она?
Он сделал шаг назад – камера неподвижно стояла на плече, – и в этот момент я услышал голос Шуджин, нежный и хрупкий, как фарфор:
– Чонгминг!
Пройдут годы, но я никогда не забуду этот призыв. Буду слышать его в белых пространствах снов.
– Чонгминг!
Шатаясь, я побежал на голос, проваливаясь в снег почти по колено.
– Шуджин!
Я все бежал, со слезами на глазах, готовый грудью встретить пулю. Смерть была бы для меня более желанным исходом, нежели то, что произошло потом. В морозном воздухе отчетливо лязгнул штык. И тогда я увидел их на козьей тропе в ста футах от меня. Их было двое, в пальто горчичного цвета. Они стояли ко мне спиной, смотрели на что-то, лежавшее на земле. Возле старой сосны я увидел мотоцикл. Один человек обернулся и нервно взглянул на меня. На фуражку был натянут капюшон. Он тоже не был одет для боя, но штык вставлен в винтовку. На лице струйка крови. Видимо, защищаясь, Шуджин его поцарапала. Я смотрел на него, и он, смутившись, опустил глаза. Я увидел, что он еще подросток, возможно, накачанный амфетаминами, страшно измотанный. Комок нервов. И находился он здесь не по своей воле.
Но был еще и другой человек. Сначала он не оглянулся. За ним, возле дерева, лежала на спине Шуджин. У нее свалился ботинок, и на снегу синела голая нога. У груди она сжимала маленький нож с лакированной ручкой. Нож этот был фруктовый, острый, для нарезания манго, и она держала его обеими руками, целясь в мужчин.
– Оставьте ее! – закричал я. – Убирайтесь!
Услышав мой голос, этот другой замер. Его спина словно выросла в размерах. Очень медленно он обернулся. Он не был высоким, не выше меня, но его глаза показались мне ужасными. Я побежал чуть медленнее, потом перешел на шаг. На его фуражке горела звезда, пальто с меховым воротником расстегнуто. Теперь я увидел, что это он потерял личные знаки. Он был так близко от меня, что я почувствовал в запахе пота то, что накануне он пил саке, но от его одежды исходил и другой застарелый запах. Мокрое лицо покрыто серым больным потом.