Только для мужчин
Шрифт:
И, наконец я погружаюсь в альпийский пейзаж. Погружаюсь глубоко и, вероятно, навсегда.
Предполагается, что, совершая побег, человек в состоянии ответить если не на вопрос «куда?», то хотя бы на вопрос «почему?». А вот я не в состоянии. Скорее всего, потому, что не готовился к побегу и это произошло совершенно случайно, вследствие того, что мне достался этот портфель. Или все дело в том, что я лишь весьма смутно понимаю причину побега, настолько смутно, что не способен ее сформулировать.
Конечно, иные досужие умы, скорее всего, придут к заключению, что я бежал от социализма. Так принято думать – привычная схема. Только схемы вызывают во мне отвращение. В отличие от социализма. Социализм мне безразличен.
Может быть, хотя бы перемена климата? Плевал я на климат. Или жизненный уровень прельстил? Плевал я на жизненный уровень. До сих пор вот хожу в софийском костюме. Это вовсе не означает, что я не расстанусь с ним до гроба, но это меня нисколько не занимает.
Ничто меня не занимает, и все же где-то в глубине сознания я смутно ощущаю первопричину случившегося, которую бессилен выразить словами. Провалиться сквозь землю, потонуть, спалить за собой все мосты. Тогда мне не остается ничего другого, кроме как идти вперед, пусть без цели. Хватит преследовать цели. Не худо и просто так размяться, брести себе куда глаза глядят. Передвигаться по незнакомому городу в полной уверенности, что никто тобой не интересуется, так же как и никто не интересует тебя, – в этом, быть может, мало радости, но найти какой-то роздых, самозабвение можно. Ты забыл, ты забыт – и точка. Все равно что не существуешь. Все равно что тебя нет. Все равно что ты канул в Лету, предварительно не заплатив за это жестокой болью. Спокойное и даже приятное самоубийство в холодных объятиях Альп. Или, если угодно, жизнь под наркозом.
Абсурдно, да? Абсурдно, когда перед операцией тебе дают наркоз, а когда тебя вводят в жизнь – не дают ничего.
– Ты упрямый осел, Тони, – твердила моя жена. – Упрямый и вечно кислый, как зеленый кизил.
– Другие этого не говорят.
– Другие лучше воспитаны.
Может, я и в самом деле кислый, но как мне быть другим, если с самого утра все вокруг меня черное. Людей локтями я не расталкиваю, как Жорж, в магазины кулинарии, куда меня послала жена, иду вполне покорно, но день кажется мне серым, а улицы полны некрасивых женщин. (На мужчин я вообще не обращаю внимания, им не обязательно быть красивыми.) С молодых лет у меня как-то само собой вошло в привычку глядеть на женщин, н порой мне начинало казаться, что человечество – это все эти бесчисленные женщины плюс один-единственный мужчина, сиречь я. Только теперь эти женщины, все до одной, кажутся мне безобразными, и мысль, что я единственный мужчина среди них, меня совсем не радует. Мой бывший одноклассник, врач, утверждает, что причина моего состояния кроется в желчном пузыре. Этот доктор различает людей не по характеру, а по заболеваниям: язвенники и печоночники, гипертоники и гипотоники – таковы, по его мнению, разновидности рода человеческого. Если верить этому человеку, то достаточно удалить мне желчный пузырь, чтобы мир в моих глазах стал таким же прекрасным, каким я видел его в свои двадцать лет.
Теперь мне почти сорок. И может быть, в этом – более существенная причина моего мрачного настроения, чем желчный пузырь. Когда тебе стукнуло сорок и, обернувшись назад, ты видишь, что ничего не достиг, а потом смотришь вперед и убеждаешься, что и там ничего тебе не светит, едва ли у тебя появится желание прыгать от радости. Потому-то я и не прыгаю. А раз не прыгаю, люди считают, что я кислый.
Я не из тех, которые сами не
Впрочем, после лихорадочных хлопот нашей уборщицы – той самой, что убирала и нашу прежнюю квартиру, – моя комната уже обрела вполне приличный вид. Уборщицу мне прислала Бистра. Не знаю, как расценить этот жест. То ли это запоздалое проявление внимания, то ли обычная разведывательная операция: как я провожу время, какое у меня настроение, бывают ли у меня женщины – Бистра жить не может без подобной информации и скорее откажется от визита к косметичке, чем пропустит какую-нибудь сплетню.
Как я провожу время? В горизонтальном положении. Вытягиваюсь на кровати и гляжу в потолок, который давно, очень давно, возможно, был белым. Это всего лишь гипотеза, ничего больше. Порою в окно, хотя и приглушенный, врывается магнитофонный ор того ублюдка, что живет напротив, – он кичится децибелами, как в былое время люди кичились своими бицепсами. Его ор меня не смущает. Не знаю, смутил бы он меня, будь он даже раз в пять сильнее. Пожалуй, и трубный глас в день Страшного суда меня бы не смутил.
А комната, оказывается, не так уж плоха. Да и окна тоже. Это, правое, надежно прикрывает слепая стена, темная от копоти. А другое, что напротив, совсем заслонила густая листва ореха. И я словно запечатан здесь. Изолирован – следовательно, защищен. Идеальная обстановка для творческого труда. Так что я вытягиваюсь на кровати и всматриваюсь в потолок, который, возможно… Но это всего лишь гипотеза. Когда находишься в этой сумрачной комнате, волей-неволей становишься человечней. Начинаешь входить в положение того типа, который лежал здесь до тебя и, чтобы вырваться из этого морга, решился на отчаянный шаг – жениться на твоей жене.
Люди часто осуждают скуку. Против скуки написаны тысячи обвинительных актов. Но в чем она виновата, эта бесцветная, бесплотная и безмолвная дама, если иных людей начинает одолевать зуд и они ни сесть не могут спокойно на свою задницу, ни искусству скучать не обучились.
Говорят, «дольче фар ниенте». Это наверняка придумал какой-то слюнтяй, для которого безделье сладостно, как конфета. Скука – не сладость и не безделье. Искусство скучать требует серьезного отношения и не признает сюсюканья. Первое, что в этом случае необходимо сделать, – это полностью выключить рубильник и отделить кабель, связующий тебя со всем и со всеми. Приятное и неприятное, желанное и нежеланное, радости и горести – все вдруг остается за пределами твоего «я». Ты остаешься наедине с самим собой, ты имеешь теперь возможность целиком сосредоточить внимание на вещах, не имеющих абсолютно никакого значения. Исследовать географию пятен сырости в углу под потолком; наблюдать за движением мухи, что кружит у белого горного массива – куска брынзы – и внезапно устремляется к окну, чтобы с жужжанием биться и биться о стекло, не понимая, почему воздух, отделяющий ее от внешнего мира, стал таким плотным и непроницаемым; перебирать взглядом серо-голубые цветы на выцветших шторах – покуда не забудешь, с какого цветка начал и до какого дошел.
На территории скуки все одинаково важно и все в одинаковой степени хранит многозначительную бессмысленность: старательное приготовление утреннего бутерброда с маслом и конфитюром, ничтожная процедура намыливания и бритья, заправка постели, чтоб можно было после этого снова вытянуться на кровати, уже заправленной. Связь настоящего с прошлым и будущим оборвана, существует лишь миг настоящего, сам по себе и сам для себя, в течение этого бесконечного мига лезвие бритвы косо скользит по твоей щеке, стаскивая книзу мыльную пену, не вызывая у тебя ненужных вопросов – таких, как, например, «почему?», «для чего?», «до каких же пор?…».