Только никому не говори. Сборник
Шрифт:
— В одиннадцать с чем-то.
— Почему же за пять часов вы не съездили домой?
— Зачем? У меня была встреча с приятелем. С Аликом. Все проверено. И проводница подтвердила, что я в ее вагоне ехал.
— Очевидно, разыскать ее было нетрудно. Вагон-то международный?
— «Москва — Хельсинки». Я хорошо выспался. И в четверг утром подъезжал к Ленинграду. Все проверено. Ко мне нет никаких претензий.
Не могло быть никаких претензий к нему и у меня — никаких, только смутное ощущение, что мальчишка врет, потому что
— До свидания. Если понадобитесь — сообщу. И он нас покинул.
Дурак! — словарный запас нашего Игорька был несколько однообразен. — Его кретином обозвали, а он тут же мириться прибежал.
— Любовь, — сказал Василий Васильевич, усмехнувшись.
— Ага, до гроба.
— Женатый Вертер, — я вздохнул. — И поймать не на чем. Чист, как слеза.
— Что ж это он так позеленел, аж в Ленинград махнул! Заметил, Ваня?
— Заметил, а толку-то? Сестры были на речке, либо Анюта с Петей оба врут. Но зачем?.. Ладно, остается последний свидетель, последняя надежда — или придется закрыть нашу лавочку. — И я пошел звонить Борису Николаевичу Токареву — математику.
— Была полная тьма, — сказал старик и улыбнулся доверчиво. — Полевые лилии пахнут, их закопали. Только никому не говори.
Математик сделал шаг назад к двери, огляделся затравленно и спросил, ни к кому не обращаясь:
— Зачем меня сюда заманили?
— Вас пригласил я. А это Павел Матвеевич, узнаете?
— Зачем вы меня сюда заманили?
— Не узнаете? Таким он стал после похорон жены, точнее, после вашего разговора с ним в прихожей, помните?
Он тяжело взглянул на меня, взялся за ручку двери и отрезал:
— Для шантажа это слишком глупо.
— Да Бог с вами, Борис Николаевич! Неужели не жалко старика?
Он поколебался — и все-таки дрогнул.
— Старика жалко. Он был умен. Но что вы хотите от меня?
— Вчера вечером у нас с ним состоялся следующий диалог по телефону.
— С вами говорят из отрадненской больницы. Здесь лежит ваш бывший тесть, Павел Матвеевич Черкасский. Вы не могли бы срочно приехать?
— Зачем?
— Это не телефонный разговор.
— Почему Павел Матвеевич не может позвонить сам?
— Он в тяжелом состоянии, не встает.
— А вы кто?
— Его сосед по палате. Травматологическое отделение, палата номер семь.
— Хорошо. Я приеду в течение дня.
Я совершенно не надеялся на успех, но он приехал, к счастью, после Анюты. Он приехал и остался, несмотря на жутковатую встряску, которой встретил его больной, несмотря на все эти годы, что разделили их, казалось, навсегда. Что привело его — любопытство, страх или сострадание?
— Вам жалко Павла Матвеевича, потому что он был умен? Вы принимаете в расчет только умных?
—
— А дураков куда девать? Или того же старика? Ведь он лишился вашей последней надежды — разума.
— Послушайте, вы чем занимаетесь?
— Иван Арсеньевич Глебов. Прозаик.
— Ясно. Слова, слова, слова.
— А вы математик: цифры и цифры. Значит, человеку человека не понять?
— Вы вызвали меня на философский диспут?
— Меня заинтересовала судьба Павла Матвеевича. Хотелось бы разобраться в этом.
— И книжечку издать? — математик улыбнулся. — Правильно. Профессия обязывает.
— Я бы не назвал свой интерес профессиональным. Так же, как и вам, жалко старика.
— Никакая жалость его не спасет.
— Допустим. Но я хочу знать, кто его до этого довел.
— Я — кто же еще? Вы об этом прямо сказали.
— Я упомянул о факте и жду объяснений. Хотите мне помочь?
— Не хочу ко всему этому возвращаться.
— Вы боитесь?
Математик улыбнулся снисходительно, сел на табуретку и выжидающе уставился на меня. Мой ровесник — тридцать три года. Невысокого роста, крепкий, широкоплечий, широколобый, с уже приличной лысиной. Вообще лицо с первого взгляда кажется заурядным, но выражение силы — или злобы? — одним словом, характера — вдруг впечатляет.
— Дмитрий Алексеевич мне рассказывал…
— Ну как же я сразу не догадался! — воскликнул математик. — Ну конечно, Друг дома! Я его так и зову — Друг дома — с большой буквы. Он из этой истории прямо сделал себе хобби. Сознайтесь, ведь это он вас вдохновил? Он и ко мне подбирался.
— Вы не вдохновились?
— У меня в жизни, знаете, есть дела поважнее. Я ведь не свободный любвеобильный художник на собственной машине, который может ездить куда угодно в любое время суток, делать что угодно и по каждому поводу давать волю своим чувствам.
— Каким чувствам?
— Самым благородным, разумеется.
— Звучит двусмысленно. Вы что-то имеете против Дмитрия Алексеевича?
— Лично против Щербатова — ничего. Но в целом эстетов выношу с трудом.
— Эстет? Всего лишь? По-моему, он гораздо глубже.
— Вам виднее, вы с ним наверняка одного поля ягода: поклонники, так сказать, чистой красоты.
— Благодарю. И как же он к вам подбирался?
— Что я делал, где я был. Мне и так осточертели с этим алиби. Когда все версии о сексуальных маньяках и дачных соседях (Звягинцевым все лето отравили), вообще об убийцах со стороны все версии оказались исчерпанными, принялись за нас. И представьте: самой подходящей кандидатурой оказался я. Мальчишка этот, Петя, в Ленинграде, Анюта — сирота, в горе, художник — в творчестве. Всю среду писал портрет одного кавказского друга, а ночью они с ним ездили по гостям, даже ночевали у каких-то знакомых. Одним словом, все вне подозрений. Кроме меня.