Том 1. Рассказы и очерки 1881-1884
Шрифт:
— А теперь, милый человек, сна мне вот куда приросла (раскольница показала на сердце). Да… И как это чудно все вышло, ума не приложу. Я тебе не рассказывала?.. Так вот послушай. Сидим это мы с Саввой третьева дни, этак под вечер дело, — ну, там за самоваришком калякаем, — под окном кто-то и постучись, да тихо таково, вроде как за милостыней. Я подхожу к окну-то, глянула на улицу, а она там стоит да на меня и смотрит… Таково страшно смотрит, страшно и ласково. Я попервоначалу-то испугалась и отшатнулась даже от окна. Да уж потом сотворила молитву и говорю ей, чтобы в избу шла. А надо тебе сказать, она и в избушке у меня отродясь не бывала… Ну, пустила я ее, а сама все как-то не в себе ровно, так мне неловко даже, совестно как-то. Худенькая такая сама-то, а одежонка-то на ней по-модному, точно облепила всю… А глазенки этак зло, зло смотрят. Я опять, согрешила, подумала про себя, зачем это она в мою избушку пришла. И с чего это я подумала — никакого толку не могу дать. Ну, Савва сидит на лавке, тоже смотрит на гостью волк волком. Знаешь, какой у него разговор-то, — не скоро раскачается… Ну, приговорила
— Ну, тут и самый этот случай вышел… Ушла я в свою переднюю избу, помолилась и легла. Только лежу я это на лавке, а сама думаю. «Не гоните меня…» — так вот и стоит в ушах. Сотворила молитву, стала о другом думать, — нет, нейдет это самое слово из ума, хоть ты што хошь! Только слышу, кто-то босиком по сенкам ходит, а потом рукой скобку и ищет… Тихо ночью-то, слышно все. Привстала я, думаю, уж не лихой ли человек. Ну, а она дверь-то и отворила.
— Кто — она?
— Да говорят тебе, Евмения-то… Она самая. Как я ее уложила, в том и пришла: рубашонка одна на ней, босиком… Ну, я и притворилась, что сплю. Думаю, что дальше будет. Вот она огляделась в избе-то, увидала меня и сейчас ко мне. Встала этак возле самой лавочки на коленки, наклонилась надо мной и смотрит. Потом и давай будить: «Василиса Мироновна! Василиса Мироновна!..» Ну, я сделала вид, что проснулась, и спрашиваю: «Что, голубка?.. Может, испить захотела?» Она тут как-то вся даже затряслась, обняла меня, прижалась ко мне к самому лицу и шепчет: «Василиса Мироновна, мне страшно, — я боюсь!» — «Ах ты, говорю, глупая, чего же ты испугалась?» А она мне: «Василиса Мироновна, голубушка, я скоро умру, — страшно мне». — «Чтой-то, говорю, милушка, зачем прежде смерти умирать…» Ну, стала я ее утешать, уговаривать, а она все только головкой качает и заливается-плачет, река рекой… Она плачет, и я плачу, так в два голоса и ревем. И то мне в диво стало, что уж очень меня ласкает, целует всю, руки даже мои целует… А потом села ко мне на лавку, прислонилась ко мне головушкой и давай рассказывать. Уж так-то она хорошо да складно мне говорила, что и думать, так не придумать… Да ведь хорошо как!.. Тут и вспало мне на ум, что сиротка она, одна-одинешенька… «Ах ты, умница моя, милушка моя», — говорю я ей, а сама каюсь ей про то, как подумала сперва-то. Так мы цельную ночь, обнявшись, и просидели; она у меня на руках тогда и уснула, хорошо так уснула: ручками раскинула, вся точно распустилась, — не как большие спят, а как дите. Ну, я держу ее на руках-то, а сама дохнуть не смею, чтобы не разбудить ее как… Ах ты, господи батюшко, да не девка ли такая уродилась!.. Так ты не поверишь, теперь вот третий день она у меня живет, а я все как во сне брожу, и так мне хорошо, так весело, точно вот она мне родная дочь, да какая дочь!.. Савве после рассказала я, так тот заплакал… И тоже заполонила она его, хоть он и ворчит. Вот поди ты, уродится же такое детище приворотное. А днем-то опять все на голове ходит, да еще вздумает по-своему, по-киятральному представить… Однова так нас напугала, так напугала, — думаем, рехнулась наша девка. Савва-то даже перекрестился… А она как захохочет… Только не жилица она, — печально прибавила Василиса Мироновна. — Дотянет-нет до весны… И Савва-то ведь как ей рад, право! Сидит даве утром и говорит: «А где, говорит, наша богоданная дочка?..»
Золотая ночь.
Из рассказов о золоте
I
— Ну, а я за вами… — говорил Флегонт Флегонтович, тяжело вваливаясь в мою комнату. — Одевайтесь и едем.
— Куда?
— Говорю: одевайтесь… У меня и лошадь у ворот стоит.
Флегонт Флегонтович был одет совсем по-дорожному: в высоких охотничьих сапогах и в кожаной шведской куртке, с сумкой через плечо и даже с револьвером за поясом. Впрочем, он почти всегда щеголял в таком костюме, потому что в качестве золотопромышленника постоянно разъезжал по Уралу из конца в конец. Его приземистая широкоплечая фигура точно на заказ была скроена и сшита именно для такой беспокойной жизни, а широкое лицо с бронзовым загаром и лупившейся обветрелой кожей свидетельствовало о вечных странствованиях по лесам и болотам,
— Ну, что же вы еще стоите? Говорю русским языком: лошадь за воротами стоит…
— Куда же ехать-то?
— А какое у нас сегодня число? Двадцать седьмое апреля… Так? А через три дня что у нас будет? Не догадываетесь?
— Первое мая будет… но из этого еще ничего не следует.
— Ах, боже мой, да где же это вы живете? На луне, вероятно… Весь город ждет этого первого мая, как христова дня, а вы вот тут сидите да мух ловите. Говорю: одевайтесь, а потом на лошадь и в дорогу…
— На заявку?
— Наконец-то догадались… Говорите спасибо, что заехал. Другого такого случая и не дождаться.
— А далеко ехать?
— Ну, верст сто с хвостиком будет… на Причинку покатим, да!.. Небось, слышали уж о такой речке? Да, золото руками бери… Турфов всего пол-аршина вскрывать. Говорю: богачество!..
В подтверждение своих слов Флегонт Флегонтович сделал своей короткой рукой такой жест, каким капельмейстеры заканчивают пьесу. Косвенной причиной энергичной жестикуляции Флегонта Флегонтовича было и то, что он носил на обеих руках несколько хороших перстней. Мне давно хотелось побывать на приисковой заявке, а настоящий случай являлся тем интереснее, что заявка должна была совершиться в только что отведенной казенной Пятачковой даче, про которую давно ходили слухи, как о золотом дне. В частности, о речке Причинке шла громкая молва, и туда стремились десятки добычливых промышленников, как в своего рода Эльдорадо.
— Кстати, захватите с собой ружье — отличная тяга, — предупреждал меня Флегонт Флегонтович, раскуривая дешевенькую сигарку. — Сплошной лес на шестьдесят верст. Лосей видимо-невидимо… Одним словом, прокатимся в свое удовольствие, а лично мне вы можете пригодиться в качестве свидетеля на случай спора по заявке.
Мои сборы были непродолжительны, благо лошадь стояла у ворот, а относительно провизии Флегонт Флегонтович озаботился заранее. Оставалось захватить кожан, на случай дождя, да ружье.
— А как погода, Флегонт Флегонтович? — спросил я, набивая походную сумку папиросами.
— В лучшем виде: тихо и ясно по барометру… Может, утренничек прихватит, ну, да это пустяки. А какие теперь ночи в лесу — роскошь! Нам ведь придется ночевать там, на Причинке-то… Пожалуй, шубу возьмите, если боитесь простудиться, а наше дело привычное. Совсем в лесу-то одичаешь, и как-то даже тошно делается, когда с неделю приходится проболтаться в городе. Уж этот мне ваш город…
У ворот нас дожидалась пара гнедых «киргизов», заложенных в коробок. Кучер Вахромей сидел на козлах в широком татарском азяме и в триповом картузе. Это был старый слуга Флегонта Флегонтовича и его неизменный спутник. На вид Вахромею можно было дать лет пятьдесят: сгорбленный, худой, с черной, как у жука, головой. Лицо было желто-бронзовое, косо поставленные глаза, волоса — воронова крыла; словом, он являлся выродком в славянской семье. Про таких черных выродков говорят, что их «цыгане потеряли». По характеру Вахромей принадлежал к самым молчаливым, сосредоточенным натурам, которые целый век бог знает что думают себе под нос.
— Эх, лихо прокатимся, — проговорил Флегонт Флегонтович, грузно влезая в коробок. — Вон погодье-то какое стоит…
Действительно, день был светлый и солнечный, с весенним холодком в воздухе. Наш коробок бойко покатился по широкой городской улице к Шарташскому озеру. Мелькали новые постройки на каждом шагу, и все на купеческую руку.
— Вон как у нас золото-то подымает людей, — проговорил Флегонт Флегонтович с грустной ноткой в голосе. — Из грязи да прямо в князи так и лезем… Поторапливай, Вахромей, нам еще засветло нужно поспеть в Сосунки.
Вахромей не шевельнул даже бровью в ответ, но лошади сами собой прибавили рыси и дружно подхватывали наш легкий экипаж, покачивавшийся на ходу, как люлька.
II
Екатеринбург — бойкий промышленный город уже сибирского склада. Здесь нет чиновничества, как в других городах, дворянство не играет никакой роли, зато всем ворочают промышленники. Последнее особенно заметно по характеру построек: на каждом шагу так и лезут в глаза хоромины екатеринбургского «обстоятельного» купечества и целые дворцы разных воротил по части спирта, хлебной торговли, сала и разной другой благодати. Там и сям подымаются новые постройки и все в том же неизменно-купеческом духе. Барина совсем не видно, за исключением двух-трех адвокатов да банковских дельцов, но и те начинают жить на купеческую руку, плотно и с расчетом. Сибирь не знала крепостного права, и настоящие «господа» попадают туда только в качестве администраторов, на особых основаниях или по независящим обстоятельствам. Во всяком случае, вся Сибирь — промышленная, купеческая сторона, и Екатеринбург является ее первым аванпостом.
Наш коробок катился мимо богатых церквей, потом обогнул старый гостиный двор и по широкой плотине, с которой открывается почти швейцарский вид на загородные дачи, перебрался на другой берег довольно широкой реки Исети. С горки, от здания окружного суда, вид на город почти необыкновенный, в смысле «настоящей» Европы: широкий пруд окаймлен гранитной набережной; в глубине его тонут в густой зелени дачи; прямо — красивый собор, направо — массивное здание классической гимназии, налево — целый ряд зданий с колоннадами — это помещение горного управления.