Том 1. Рассказы и очерки
Шрифт:
Итак, Михеич стал тихо снимать засов, и «старший», расписавшись в тетради, опять было прошмыгнул мимо Яшкиной двери, направляясь на лестницу. «За водкой… — шепнул мне Михеич: — воры в карты дуются, водку пьют… накроет».
Но в этот критический момент, когда старый тюремный хищник стал подыматься на лестницу, Яшка, каким-то чутьем угадавший присутствие одного из «беззаконников», внезапно загремел своею дверью. Старик вздрогнул, точно ошпаренный. Я ясно представил себе, как болезненно задело его напряженные нервы это неожиданное громовое вмешательство. Он подпрыгнул на месте, точно его захлопнуло западней, заерзал, попытался было броситься на верх, но, сообразив, что
— Запри! — изнеможенно обратился он к Михеичу. — О, Яшка, Яшка! — прошипел он, обращаясь к дверям. — Кажется, ежели мог бы, вот как бы тебя растер, проклятого, вот как!..
Он сжал свои кулачонки и стал их тереть друг о друга, как бы воображая, что Яшка находится между ними и испытывает процесс растирания.
Яшка появился у своей двери, очевидно, довольный, что удар, направленный во имя господне чисто наудачу, попал в цель так метко.
— Не любо тебе, беззаконник? — гремел он вдогонку. — Долго ли держать меня будете, слуги антихристовы?..
— Пос-с-той, пог-год-ди! — шипел «беззаконник», пораженный в наболевшее место, и бросал при этом на нас косвенные взгляды, как будто между нашим присутствием и необходимостью для Яшки «погодить» была некоторая необъяснимая связь.
Смысл этого «погоди» был совершенно ясен: Яшка был во власти этой старой тюремной крысы, один, без союзников, и, тем не менее, он жестоко измучил того, от кого вполне зависел. А он именно его измучил. Для меня стала очевидною та странная связь, которая установилась между Яшкой, запертым в одиночке, и державшими его «беззаконниками». Казалось бы, заперли Яшку — и делу конец, его можно игнорировать. Но он успел своим неукротимым протестом раздражить их нервы, натянуть их до болезненной восприимчивости к этому стуку, и торжествовал над связавшими его по рукам и по ногам врагами. Побежденный физически, он считал себя не сдавшимся победителю, пока еще «господь поддерживает его» в единственно возможной форме борьбы: «Стучу вот». В этом он видел свою миссию и свое торжество.
— И всегда так-то: стучит без толку… Уж именно что без пользы, один вред себе получает… — говорил Михеич, запирая ход на лестницу. — Что толку в стуке? Ну, вот, заперли его, в карцере сколь перебывал, нарукавники надевали, — все неймется. Погоди, — обратился Михеич к Яшке, — в сумасшедший дом свезут, там недолго настучишь! Там тебя устукают получше Тимошки.
— Хоть куда отдавай, все едино! Меня не испугаешь, — отвечал Яшка. — Я за бога, за великого государя стою, — за бога, слуги антихристовы, стою! Слышишь? Думаете: заперли, так уж я вам подвержен? Не-ет! Стучу, вот, слава-те, господи, царица небесная… поддерживает меня бог-от! Не подвержен я антихристу.
— Нарукавники тебе… связать тебя, стукальщика, да и держать этак… Не стал бы стучать…
Осенние сумерки, выползая из углов старой тюрьмы, все более и более сгущались в коридорах.
— На молитву пора, — сказал мне Яков, — прощай! Он отошел от двери и, когда я, спустя некоторое время, взглянул в его оконце, он уже «стоял на молитве». Его окно было завешено какими-то тряпками, сквозь которые скудно прорывался полусвет наступающего вечера. Фигура Яшки рисовалась на этом просвете черным пятном. Он творил крестные знамения, причем как-то судорожно, резко подавался туловищем вперед и затем подымался несколько тише. Его точно «дергало».
Мы с товарищем прохаживались по темнеющим коридорам. Подходя к Тимошкиной двери, мы слышали мерное, точно заупокойное чтение. Из двери еврея вместе с дикими, стонущими звуками неслись убийственные миазмы. В соседней с ним камере
В самой крайней камере, служившей как бы продолжением коридора, жильцы беспрерывно сменялись.
Эта камера не отличалась от других ничем, кроме своего назначения, да еще разве тем, что в ее дверях не было оконца, которое, впрочем, удовлетворительно заменялось широкими щелями. Заглянув в одну из этих щелей, я увидел двух человек, лежавших в двух концах камеры, без тюфяков, прямо на полу. Один был завернут в халат с головою и, казалось, спал. Другой, заложив руки за голову, мрачно смотрел в пространство. Рядом стояла нагоревшая сальная свечка.
— Антипка! — заговорил вдруг последний и, вздрогнув, точно от прорвавшейся тяжелой, мучительной мысли, сел на полу.
Другой не шевелился.
— Антипка, ирод!.. Отдай, слышишь… Думаешь, вправду у меня пятьдесят рублей?.. Лопни глаза, последние были… Антипка притворялся спящим.
— У-у, подлая душа! — произносит арестант и изнеможенно опускается на свое жесткое ложе; но вдруг он опять подымается со злобным выражением.
— Слышь, Антипка, не шути, подлец! Убью!.. Ни на што не посмотрю… Сам пропаду, а уж пришью тебя, каиново отродье.
Антипка всхрапывает сладко, протяжно, точно он покоится на мягких пуховиках, а не в карцере рядом со злобным соседом; но мне почему-то кажется, что он делает под своим халатом некоторые необходимые приготовления.
— Кержаки это… разодрались ночесь на малом верху, — поясняет мне Михеич, — вот смотритель в карцер обоих и отправил. Антип это деньга, што ли, у Федора украл. Два рубля денег, сказывают, стянул.
— Как же это их вместе заперли? Ведь они опять раздерутся?
— Не раздерутся, — ответил Михеич, многозначительно усмехнувшись. — Помнят!.. Наш на это — беда, нетерпелив! «Посадить их, говорит, вместе, а подеретесь там, курицыны дети, уж я вам тогда кузькину мать покажу. Сами знаете…» Знают… Прямо сказать: со свету сживет. В та-акое место упрячет… Это что? — только слава одна, что карцером называется. Вон зимой карцер был, то уже можно сказать. Сутки если в нем который просидит, бывало, так уж прямо в больницу волокут. День поскрипит, другой, а там и кончается.