Том 1. Рассказы
Шрифт:
В поповской спальне дребезжит пишущая машинка. В раскрытые двери ползут голоса. Долго ждал Петька, мялся в полутемной прихожей. Ноющая глухая боль костенила волю и рассудок. Думалось Петьке: порубили махновцы ребят из ячейки, сотрудников, и ему из поповской, прокисшей ладаном спальни зазывно подмаргивает смерть. Но от этого страхом не холодела душа. Петькино дыханье ровно, без перебоев, глаза закрыты, лишь кровью залитая щека подрагивает.
Из спальни голоса, щелканье машинки, бабьи смешки и хрупкие перезвоны рюмок.
Мимо
— Шестилетняя наливочка, приберегла для случая. Ах, если б вы знали, что за ужас жить с этими варварами!.. Постоянное преследование. Ячейка даже пианино приказала забрать. Подумайте только, у нас взять наше собственное пианино! А?
На ходу уперлась в Петьку блудливо шмыгающими глазами, брезгливо поморщилась и, узнав, шепнула махновцу:
— Вот председатель комсомольской ячейки… ярый коммунист… Вы бы его как-нибудь…
За шелестом юбок не дослышал Петька конца фразы.
Минуту спустя его позвали.
— В угловую комнату живее иди, трясця твоей матери…
Белоусый в серебристой каракулевой папахе за столом.
— Ты, комсомолец?
— Да.
— Стрелял в наших?
— Стрелял…
Махновец задумчиво покусал кончик уса, спросил, глядя выше Петькиной головы:
— Расстреляем — не обидно будет?
Петька вытер ладонью выступившую на губах кровь, твердо сказал:
— Всех не перестреляете.
Махновец круто повернулся на стуле, крикнул:
— Долбышев, возьми хлопца и снаряди с ним на прогулку второй взвод!..
Петьку вывели. Провожатый на крыльце ремешком связал Петькины руки, затянул узел, спросил:
— Не больно?
— Отвяжись, — сказал Петька и пошел в ворота, нескладно махая связанными руками.
Провожатый притворил за собой калитку и снял с плеча винтовку.
— Погоди, вон взводный идет!
Петька остановился. Было нудно оттого, что нестерпимо чесался подбородок, а почесать нельзя — руки связаны.
Подошел низенький, колченогий взводный. От высоких английских краг завоняло дегтем. Спросил у провожатого:
— Ко мне ведешь?
— К тебе, велели поскорее!
Взводный поглядел на Петьку сонными глазами, сказал:
— Чудак народ… Валандаются с парнишкой, его мучают и сами мучаются.
Хмуря рыжие брови, еще раз глянул на Петьку, выругался матерно, крикнул:
— Иди, вахлак, к сараю!.. Ну!.. Иди, говорят тебе, и становься к стене мордой!..
На крыльцо вышел белоусый махновец из штаба, перевесившись через резные балясы, сказал:
— Взводный, чуешь?.. Не стреляй хлопца, нехай он ко мне пойдет!
Петька взошел на крыльцо, стал, прислонясь к двери. Белоусый подошел к нему вплотную, сказал, стараясь заглянуть в узенькую, окровяненную щелку глаза:
— Крепкий ты, хлопец… Я тебя мылую, запишу до батька у вийсько. Служить будешь?
— Буду, — сказал Петька, закрывая глаз.
— А не утэчэшь?
— Кормить будете, одевать будете — не сбегу…
Белоусый
— И хотел бы утэкты, та не сможешь… Я за тобой глаз поставлю. — Оборачиваясь к провожатому, сказал: — Возьми, Долбышев, хлопца в свою сотню, выдай, что ему требуется из барахла. Он на твоей тачанке будет. Гляди в оба. Винтовку пока не давай!
Хлопнул Петьку по плечу и, покачиваясь, ушел в дом.
Из станицы выехали на другой день в полдень Петька сидел рядом с вислоусым Долбышевым, качался на козлах, думал тягучую, нудную думу.
Взмешенная грязь на дороге после дождя вспухла кочками. Тачанку встряхивает, раскачивает из стороны в сторону. Шагают мимо телеграфные столбы, без конца змеится дорога.
В хуторах, в поселках — шум, мужичьи взгляды исподлобья, бабий надрывный вой…..
Вторая группа откололась от армии и пошла по направлению к Миллерову. Армия двигалась левей.
Перед вечером Долбышев достал из козел измятую буханку хлеба, разрезал арбуз. Прожевывая, кинул Петьке:
— Ешь, браток, ты теперь нашей веры!
Петька с жадностью съел ломоть спелого арбуза и краюху хлеба, пахнущую конским потом.
Долбышев откромсал тесаком еще ломоть, сунул Петьке.
— Только нет у меня на тебя надежи! Так соображаю я, что сбегишь ты от нас! Порубать бы тебя — куда дело спокойнее!
— Нет, дядька, напрасно ты так думаешь. Зачем я от вас буду убегать? Может, вы за справедливость воюете…
— Ну да, за справедливость. А ты думал — как?
Петька поправил на глазу повязку и сказал:
— А ежели за справедливость, то на что ж вы народ обижаете?
— А чем мы его забижаем?
— Как чем? Всем! Вот хутор проехали, ты у мужика последний ячмень коням забрал. А у него детишкам есть нечего.
Долбышев скрутил цыгарку, закурил.
— На то батькин приказ был.
— А ежели бы он приказ дал всех мужиков вешать?
— Гм… Ишь ты, куда заковырнул!..
Долбышев развешал над головой полотнища махорочного дыма, промолчал.
А на ночевке Петьку позвал к себе сотенный, рябой матрос Кирюха-гармонист, — сказал, помахивая маузером:
— Ты, в гроб твою мать, так и разэтак, если еще раз пикнешь насчет политики — прикажу поднять у тачанки дышло и повесить тебя, сучкинова сына, вверх ногами… Понял?
— Понял, — ответил Петька.
— Ну, метись от меня ветром да помни, косой выволочек, чуть что — другой глаз выдолблю и повешу!..
Понял Петька, что агитацию нужно вести осторожнее. Дня два старался загладить свой поступок: расспрашивал у Долбышева про батько, про то, в каких краях бывали, но тот хранил упорное молчание, глядел на Петьку подозрительным, исподлобья, взглядом, цедил сквозь сжатые зубы скупые слова. Однако Петькина услужливость и благоговение перед ним, перед Долбышевым (который родом сам не откуда-нибудь, а из Гуляй-Поля и жил с Нестером Махно прямо-таки в тесном суседстве), его растеплили, разговаривать стал он с Петькой охотнее — и через день выдал ему карабин и восемьдесят штук патронов.