Том 1. Российский Жилблаз
Шрифт:
Такая единообразная жизнь, наконец, отцу моему наскучила; он сам захотел быть духовником жены своей и в силу сего намерения заблаговременно прибрал ключ от молельной. В один день, когда вздохи кающейся были сильнее обыкновенного, отец мой мгновенно явился пред нею. «О небо!»-вскричала мать моя и упала в обморок, несмотря, что от движения пришла в самое неблагочестивое положение. Зато святой отец не потерял присутствия духа. Он встал, ибо появление отца моего повергло и его на колени, оправился и сказал протяжно: «Как? испанца ли я вижу? Невозможно! Это должен быть самый злой еретик, или, и того больше, сам сатана, утешающийся помешательством благочестивых упражнений! Разве неизвестно тебе, что это одно из главнейших преступлений противу правил святой нашей веры? Ты достоин всесожжения!»
Не знаю почему, отец мой не внял разумным словам преподобного мужа. Он взбесился и, несмотря на страшную особу Антония, поднял лежавшие четки моей матери и давай крестить праведного по чему ни попало.
Казалось, дело со всех сторон кончено, однако имело следствия, и притом удивительные. Хвала небу, смиряющему кичливых, противящихся законам монашеским!
Едва ночь наступила, уже я с отцом моим стенали в мрачных заклепах святой инквизиции. Пища наша был кусок черствого хлеба, питие — затхлая вода. Так усмиряли нас более года и чуть было насильно не сделали святыми. Наконец, вышло милостивое определение:
1) За наглое нарушение молитвы кающейся; за приведение ее нечаянностию в соблазнительное положение; за изувечение священной особы Антония; за растерзание спасительной ризы его; за святотатское злоупотребление четок, коими не надлежит наказывать мирского человека, кольми паче женщину, и прочие богохульства — преступника Амвросия во спасение души его и тела и в поучение другим — предать лютой казни — живого сжечь. Но он может спасти себя; и всегда милующая церковь открывает к тому верные и скорые средства; именно: да отдаст он половину имения своего жестоко оскорбленной им целомудренной жене Агнесе, а другую половину — в монастырь, какой сам изберет он, ибо милующая церковь и сие предает в его волю; а после сих опытов раскаяния, — да отречется пагубного мира и воспримет чин монашеский в монастыре, какой изберет сам, милующая церковь и на сие соизволяет. В противном случае — анафема!
2) Сына его Алонза, приличенного в таковых же святотатствах, наказать таковым же наказанием. Но милующая церковь и над ним смягчает праведный гнев свой. Если он душевно раскается, если у обиженных им целомудренной матери Агнесы и честнейшего отца Антония испросит прощения, то отпустить ему вину его. В противном случае — анафема!
Мы недолго с отцом рассуждали. Он скоро постригся, а я получил условленное прощение. С сего времени жизнь матери моей была беспримерной святости. Благочестивый отец Антоний почти и не выходил уже из молитвенной. Он любил меня как родного сына. Его святость вскоре совершенно освятила и меня. Я только и делал, что молился и не мог удержаться от слез умиления, слыша тяжкие вздохи матери моей и ее духовника.
День ото дня становясь боговдохновеннее, я начал сам запираться и стенать подобно матери. Кощуны, которых и в самой Испании есть довольно, святые мои восторги называли бешенством. О разврат! о злочестие, меру превосходящее!
Через полгода, как начал я спасаться в уединении, бог наградил мое терпение. Нередко я видел во сне ангелов, которые со мною беседовали. Чтоб видеть их наяву, такой благодати был я еще недостоин. В одну ночь явился мне вестник небесный. Вид его хотя, правда, и не был так прелестен, как изображают италианцы на картинах, но как человек на человека лицом не походит, то так же точно и ангел на ангела. А что он был подлинно не бес, то я заметил из того, что у моего вестника не было рогов, петушьих лап и мохнатого хвоста, а черти тем и отличаются. «Внемли, Алонзо, — говорил мне ангел, — не забудь, что ты учинил смертный грех, преобидев священную особу Антония. Не прежде избавишь ты бедную душу свою от огня чистилищного, пока не пойдешь в Рим пешком и не приложишься к туфлю святейшего наместника божия и после не обойдешь всех монастырей, где есть римские угодники». Я проснулся, думал, раздумывал и так провел несколько недель. Раскаяние терзало душу мою! «Как ты, проклятый грешник, — говорил я сам себе, — как покусился ты на такое богомерзкое дело, чтоб воздвигнуть окаянные руки на драгоценное чело Антония, денно и нощно утешающего кающуюся мать твою? оле моего прегрешения!»
Решившись оставить дом родительский, где все напоминало мне о грехе моем, я взял благословение у матери и духовника ее и пустился в путь, обещаясь уведомлять их из каждого места, где почувствую оскудение в деньгах, а они — уверяя, что никогда меня не оставят.
В продолжение пяти лет обошел я монастыри Испании, Франции, Италии, Венгрии и Богемии. Из особенного усердия вздумалось мне посетить католические церкви, находящиеся в землях варварских, как-то: в Турции, России и Польше. Таким образом, побывав везде, пробрался теперь с приятелем моим паном Клоповицким в Польшу, как господин Шафскопф настиг нас…
Таким образом окончил благочестивый испанец повесть свою.
— Теперь дошло до меня, — сказал поляк. — Дон Алонзо напрасно скромничал, что повествование происшествий жизни его будет маловажно. Шутка ли? что слово, то святыня, то явление ангелов? В моей не будет столько диковинок. Было, правда, и со мною явление, — только весьма грешного человека и весьма плотского. Я происхожу от благородного колена из чиншовой шляхты [58] . Отец мой был настоящий польский дворянин. Горд, как англичанин, храбр, как русский, учтив, как француз, и благороден, как… («Разумеется, как немец!» — сказал протяжно Шафскопф.)
58
Беспоместное в Польше дворянство.
Отец мой и я служили в гвардии князя Кепковского. Это был преудивительный человек, лет около шестидесяти. Гордость, или, правильнее, спесь, шумная веселость, зверство противу бедных крестьян, — составляли отличительные черты его сиятельства. Он любил псовую охоту и женщин. Дом его, который по справедливости можно назвать королевским дворцом, беспрестанно наполнен был всякого рода людьми, лошадьми, собаками. Чтоб доказать его могущество и богатство, довольно будет сказать два слова. Во время охоты, если какая старуха попадалась навстречу, — это был дурной знак, — он заставлял ее взлезть на ближнее дерево и куковать. Несчастная исполняла волю помещика, он стрелял по ней из пистолета и, хохоча во все горло, кричал: «Каково? за одним разом застрелил зловещую кукушку!» Нередко также, по совету отца моего, который отличался его милостию, князь Кепковский приказывал связать трех или четырех жидов бородами вместе и заставлял их плясать под звук охотничьего рога и плеск бичей, чем придавали им охоты к пляске.
После всех таковых поступков он обыкновенно оставался прав. А как случилось некогда, что король, наскуча беспрерывными жалобами на князя нашего, призвал его к себе для объяснения, сей вельможа хотел и тут показать свое величие. От дому своего в Варшаве до королевского дворца — всю улицу велел он усыпать мелко истолченным сахаром, дабы середи лета представить зиму; сел в дорогие сани, запряженные восьмью медведями, прочие части триумфа сему ответствовали, и до тех пор не встал, пока король не явился у крыльца, для его принятия! Всякий догадается, что он расстался с королем дружески. Однако происки ли двора или собственно одни его подданные [59] , оскорбленные неумеренною любовию его к своим женам и дочерям, были причиною скоропостижной смерти князевой. Ни сын, его наследник, ни дочь его, молодая вдова Марианна, ни сам король не думали исследовать причины смерти его. Все единогласно приписали ее апоплексии, и тем дело кончилось. Молодой князь Станислав вступил в права свои, и мы очень скоро увидели в нем отца его в превосходной степени.
59
Сие состояние людей в Польше было некогда то же, что в Спарте илоты, — жизнь и смерть была во власти господина.
Между прочими подвигами, которые оказал он вскоре после смерти родителя, не последним может почесться похищение Марыси, сестры моей, которая в урочное время сделалась матерью. Мог ли шляхтич польский не оскорбиться таковою непристойностью? Он бил челом королю, который по власти своей повелел князю возвратить Марысю в объятия родителя, если сама она того пожелает. Хотя сие условие не предвещало верной удачи, но шляхтич польский мог ли в том сомневаться? Он отправился на рыжем коне, служившем еще отцу его, со всею грозою, оказывавшейся на щеках, бровях, глазах и усах. Но самонадеяние немного обмануло его. Сестра моя никак не хотела из дворца переселиться в прежнее обиталище и, быв султаншею, — сделаться простою шляхтянкою. Обыкновенная слабость женщин! Отец мой осерчал прямо по-шляхетски, грозил и, в пылу гнева по данной от бога родителям над детьми власти, запечатлел персты десницы своей на щеке дочери, которая, будучи также шляхтянка, никак не могла снести того равнодушно, величаво плюнула отцу в глаза и удалилась, примолвя: «Благодари бога, старый дурак, что ты отец мой! Не тому быть бы!»