Том 1. Российский Жилблаз
Шрифт:
Подобная духовная организация персонажа и вытекающая отсюда особенность действия важны именно для романа как жанра. С одной стороны, роман связан с определенным развитием личного начала — инициативы, самосознания, любовного порыва, стремления к счастью и т. д. Но с другой стороны, это начало не должно быть чрезмерным, нуждается в смягчении и, что ли, дозировке — иначе вся конструкция романа грозит быть опрокинутой. Теоретики романа на пороге XIX века неоднократно настаивали на этих ограничениях: Шеллинг в «Философии искусства» писал, что романист не должен слишком держаться за своего героя, который, открывая доступ разнообразному материалу, напоминает «перевязь вокруг целого снопа»; [20] Гете же (в «Годах учения Вильгельма Мейстера», кн. V, гл. 7) проводил параллель между романом и драмой: «Герою романа надо быть пассивным, действующим в малой дозе; от героя драмы требуются поступки и деяния. Грандисон, Кларисса, Памела, Векфильдский священник и даже Том Джонс — если не всегда
20
В.-Ф. Шеллинг. Философия искусства. М., «Мысль», 1966, с. 382.
Легко понять, что все это связано с романной широтой, с тенденцией к универсальности. Что было бы, если, например, Гаврило Симонович проявил неожиданный максимализм и либо победил обстоятельства, либо стал их «жертвой»? Действие оказалось бы исчерпанным и включение в него новых сфер жизни не произошло. Способность романного героя быть сквозным персонажем есть в то же время его проницаемость для все нового и нового материала. Тип плута, пикаро оказался для этой цели одним из самых приспособленных.
В романе Нарежного наблюдается даже избыток — и немалый — событийности и действия; впрочем, это уже связано не столько с природой главного персонажа, сколько с известной приверженностью автора к рамкам старого романа — того жанра, для которого романическое было синонимом заведомо несбыточного и сказочного. Смело раздвигая эти рамки с помощью нравоописания, местного бытового и социального колорита, Нарежный нередко оставался им верным в конструировании интриги и ведения действия. Конечно, тайна происхождения персонажа, похищение ребенка, неожиданные встречи и т. д. — все это были довольно обычные ходы, заимствованные нравоописательным и реальным романом у романа авантюрного; однако Нарежный явно перебарщивает по части этих ходов, нагромождая их один на другой и оснащая весьма искусственной мотивировкой (таковы, например, довольно запутанные мотивы похищения Никандра богатым Причудиным). Нарежный, как хорошо сказал А. Галахов, не сумел полностью выйти из-под «влияния сказочной настроенности». «Он переменил сцену действия, выбрав для нее Россию, вместо чужих земель: это делает ему честь; но, при замечательном своем даровании, он еще не покинул обычая придумывать действие похитрее и запутаннее» [21] .
21
А. Галахов. Указ, соч., с. 178.
Не вышел Нарежный до конца и из-под «настроенности» другой: сентиментально-нормативного свойства. Плутовской роман, мы говорили, самим духом своим был направлен против традиционно добродетельного героя (противопоставляя ему антигероя); тем не менее некий остаток нормативности сохранился в художественном мире «Российского Жилблаза». Сохранился в лице Чистякова-младшего, Никандра, корректирующего своим жизнеописанием судьбу Гаврилы Симоновича. И Никандру довелось познать изнанку жизни, входить в чужие дома на правах «третьего», то есть или слуги, или помощника художника Ходулькина, или ученика метафизика Трис-мегалоса, но все это для того, чтобы показать образец добродетели, совершить подвиги, напоминающие рыцарские (спасение Наташи от злодеев), а главное — чтобы, пройдя через искусы страсти и соблазна, сохранить верность своей возлюбленной Елизавете.
Историю своей жизни рассказывает сам главный персонаж, Гаврило Симонович. Это в традициях плутовского романа, извлекающего из личной формы повествования,
Ich-Erzahlung, психологический и нравственный эффект. Ведь возникает «напряжение между я как аморально действующим плутом и как морально рефлектирующим рассказчиком» [22] . «Тогда» и «теперь» постоянно сталкиваются, особенно часто в рассказе о службе Чистякова у князя Латрона, ибо мы знаем, что это апогей нравственного растления антигероя. «Не понимаю сам, отчего совесть в то время меня не беспокоила! О, сила примеров и разврата! Как мог я не содрогнуться, жертвуя невинностью доброй девицы? Не я ли был виною ее погибели? Теперь я так думаю, но тогда!..» Ретроспективная точка зрения рождает и особую откровенность, доверительность персонажа; ведь ему уже нечего скрывать, он — «другой» и поэтому судит о себе в прошлом без боязни и обиняков. Словом, повторяю, это в традициях жанра пикарески.
22
Jurij Striedter. Der Schelmenroman in Russland. Ein Beitrag zur Geschichte des russischen Romans vor Gogol. Berlin. 1961, S. 19.
Тем не менее Нарежный не остался им во всем верен, объединив личную форму рассказа от лица Чистякова с авторским повествованием, обнимающим главным образом события жизни Простакова и его семейства. Художественные мотивы объединения очевидны: автор хотел, что ли, преодолеть точку зрения плута, дать более широкую художественную перспективу, подобно тому, как это сделал позднее Гоголь, чьи «Мертвые души» рассказаны в перспективе не центрального персонажа, а повествователя. Однако не менее очевидно, что заметного успеха Нарежный не добился: обе линии соединены довольно механистично, и через повествовательную ткань романа проходит нечто вроде шва, который виден и в событийной его части — в соединении ситуаций, событий, аксессуаров реального быта с традиционными романными ходами и схемами.
IV
В произведениях, опубликованных (или предложенных к опубликованию) после «Российского Жилблаза», Нарежным испробованы другие возможности романного творчества.
«Черный год, или Горские князья» представляет собою сложный жанровый сплав: здесь традиции и плутовского романа, и романа воспитания, или, точнее, перевоспитания (речь идет о перевоспитании главного персонажа осетинского князя Кайтука), и романа политического (правда, в несколько сниженной, травестированной форме), и, наконец, романа авантюрного, романа с приключением.
Вместе с тем это роман восточный — качество, приобретающее у Нарежного довольно разнообразные оттенки. С одной стороны, это экзотика, восточная яркость и необычность, даже условность. Однако условность не абсолютная; Нарежный, в отличие, скажем, от Крылова, автора «Каиба», описывает Восток по личным впечатлениям [23] , и он настаивает на подлинности экзотического колорита.
С другой стороны, в само понятие восточного колорита я восточной специфики Нарежный вводит моменты иронии. Постоянно проводятся параллели между восточным и европейским: «Советники мои, по примеру азиатских, а может быть и европейских советников, потупили глаза долу…» Таких аналогий очень много. Да и само имя героя — князь Кайтук двадцать пятый — возникло из его «довольного знания в европейской науке — политике», ибо «там положено непременным правилом, чтобы владетельные лица в одной земле различались менаду собою счетом, следуя порядку вступления в управление своею областью». Довольно рискованная параллель, если вспомнить, что и в России владетельные лица «различались между собою счетом»!
23
Время написания романа точно неизвестно. Ряд исследователей (Ю. Соколов, Н. Степанов, Е. Соллертинский) считают, что роман написан одновременно или после «Российского Жилблаза», Но существует мнение, что роман написан на Кавказе или вскоре по возвращении Нарежного в Петербург, то есть еще до «Российского Жилблаза» (Н. Белозерская, В. Шадури, В. Комбай). Об этом свидетельствует, как считает Н. Белозерская, «живость отдельных сцен и характеристик», «множество местных выражений и этнографических подробностей, которые не могли целыми годами удержаться в его памяти, при непрерывной литературной деятельности» (Н. Белозерская. Указ, соч., ч. 2, с. 56). Возможно, это так. Однако едва ли Нарежный, передавая роман в 1818 году для опубликования, отказался от его доработки.
Тем не менее было бы неверно считать, что восточные одежды и восточный колорит — это нечто вроде аллегорического покрова. Для романа Нарежного понятие аллегории уже узкое. Помимо довольно заметной степени этнографизма, пусть еще условного, во многом беллетризированного, но все же обличающего порою живые проблески местного колорита, — помимо этого, понятие «восточного» важно и в другом смысле. Кажется, еще не отмечено в нашей науке, что Нарежный — один из первых, кто придал этому понятию политический смысл; словом, кто стоял у истоков традиции, подхваченной затем демократической критикой, особенно Белинским. Под этим понятием подразумевалось все отсталое, косное, невежественное, бесчеловечное, жестокое. «Как скоро победим — я дозволю вам целые три часа грабить княжество, — говорит Кайтук XXV воинам, — делать, кому заблагорассудится, насилия, а старых и молодых брать в плен… Посудите, храбрые люди, сколько вдруг предстоит вам выгод!» Это вызывает в памяти слова Белинского о том, что для азиатского деспота «ценность человеческой крови… нисколько не выше крови домашних животных» [24] . Обозначение «азиатское», «восточное» не заключает в себе ничего национально-оскорбительного, ибо оно берется типологически — как обозначение устаревших сфер жизни. Восточные начала жизни есть и в России, и в западноевропейских странах, где они подлежат скорейшему устранению и преодолению.
24
В. Г. Белинский. Указ, соч., т. V, с. 99.
В духе философской повести XVIII века Нарежный нередко взирает на устаревшие формы жизни с некой наивной точки зрения. Собственно, есть различные виды наивности; один вид — это точка зрения здравого рассудка, свободного от ложного опыта, предубеждений и т. д. Такова точка зрения Простодушного в одноименной повести Вольтера, Амазана в его же «Царевне вавилонской» — людей, взирающих на извращенные европейские нравы и порядки со стороны и просто не понимающих их смысла. Другой вид — это наивность деспота, не сомневающегося в своей правоте и не допускающего возможности действовать иначе. Вспомним начало «Каиба» Крылова: государю понравилась похвала стихотворца, и он за это пожаловал его в евнухи. В «Черном годе» наивность этого рода, пожалуй, занимает главное место, воплощаясь подчас в замечательно смелые образы.