Том 10. Мертвое озеро
Шрифт:
Иван Софроныч положил.
— Не потеряй… исполни… да не взыщи: куда как нацарапано; да ты разберешь: привык.
Больной погрузился в забытье; мысли его путались; по временам он произносил слова, которые не вязались между собою. Так прошел час.
— Софроныч! — прошептал больной.
— Я.
— Нагнись… ближе! Прощай, поцелуй старого солдата.
Они поцеловались.
— Дай руку. Пожили? — прошептал с усилием больной.
— Пожили! — отвечал Иван Софроныч, сдерживая слезы. — Пожили, ваше высокоблагородие!
— Ну, надо и умирать.
Больной забылся и лежал тихо и неподвижно. Через полчаса он
— Настя… дочь твоя… не видал… люблю…
Софроныч понял, что умирающий желает видеть Настю, и побежал за нею.
Флигель, в котором помещался Иван Софроныч с семейством, отстоял от барского дома в полуверсте, потому что строился он собственно с другим назначением: предполагалось когда-то устроить тут нечто вроде харчевни или постоялого двора, где проезжающие обозы могли бы иметь ночлег, сено, овес и пищу. От этого и форму имел он странную: был узок с большой дороги, но уходил на значительное расстояние в поле, расстилавшееся за ним; придумано было, даже для него особенное название, которое и до сей поры красовалось на прибитой к нему вывеске собственного изделия Алексея Алексеича; по голубому полю, выгоревшему теперь от солнца, крупными буквами было написано: «Остановись и Подкрепись» — название, под которым и известен был флигель во всем околотке.
Иван Софроныч вышел на крыльцо, обогнул домашние службы и быстро пошел по узенькой тропинке, протоптанной к флигелю его собственными ногами в течение многих лет, параллельно с большою дорогою. Ночь была тихая; глубокое темно-голубое небо, усеянное множеством звезд, висело над землей как будто выше обыкновенного. Из саду, с полей неслись неугомонные крики кузнечиков, звонко раздававшиеся в чистом, ароматном воздухе.
Смутно было в душе и в мыслях Ивана Софроныча; неясно сознавал он происходившее с ним; только последние впечатления были в нем живы: он помнил, что благодетель его пожелал видеть Настю, и бежал во всю стариковскую прыть, чтоб скорее исполнить его желание.
Скоро достиг он флигеля, откуда тускло светился огонек, но не остановился и не думал о подкреплении, а опрометью вбежал в дверь.
Отворив ее, Иван Софроныч поражен был совершенно неожиданным зрелищем: жилище его приведено было в такой странный беспорядок, как будто по соседству происходил пожар, вынуждавший соседей немедленно собрать в кучу всё свое имущество, чтоб вытащить его в безопасное место при первом приближении пламени к дому.
При внимательнейшем рассмотрении, впрочем, в самом этом беспорядке замечался некоторый порядок. В одной груде свалено было белье; в другой — подсвечники, самовары, посуда, сапожные щетки; в третьей Иван Софроныч узнал принадлежности собственного одеяния, собранные с такою тщательностию, как будто собиравший имел намерение без слов упрекнуть его в расточительности; в четвертой, с большим порядком и тщательностию сложено было женское платье, и тут же, на доске для глаженья, стояло до десяти картонных болванов, которые при тусклом свете нагоревшей свечи казались шерентой окаменелых карликов с глупыми и удивленными глазами. На них-то прежде всего упал взгляд Ивана Софроныча; он вздрогнул и потерянным, недоумевающим взглядом окидывал комнату в течение минуты.
— Что остолбенел? — заговорила Федосья Васильевна, укладывая в раскрытый сундук чепцы и кофточки, которые своею чистотою
Нельзя сказать, какое впечатление произвела эта речь на Ивана Софроныча: он ничего не сказал, даже не махнул рукой, как обыкновенно делывал, когда супруга его пускалась в длинные разглагольствия. Молча подошел он к дочери, занятой также укладкой чепцов и кофточек, взял ее за руку и сказал:
— Пойдем!
Это слово было сказано таким голосом, что Федосья Васильевна невольно подняла голову и посмотрела на Ивана Софроныча.
— Господи! какое у него лицо! — воскликнула она. — Что это ты, батюшка, никак совсем рехнулся! Сам пропадаешь бог знает где да еще и ее тащишь от матери!
— Пойдем! — повторил Иван Софроныч тем же голосом и пошел с Настей к двери.
Настя молча повиновалась, испуганная его странным голосом и лицом.
— Постой! скажи хоть куда? Что, она мне не дочь, что ли? Вот до чего дожила: даже и в родной дочери власти не имею… Настя!
Но Настя была уже за порогом, увлеченная Иваном Софронычем, который повторял ей:
— Скорее, скорее!
— Сумасшедшие! — воскликнула Федосья Васильевна, выбегая за ними. — Да куда же вы? к нему, что ли? Так хоть платье другое надела бы да волосы причесала. Настя! Настя!
Сердитый голос Федосьи Васильевны звонко раздавался в чистом вечернем воздухе; но еще звонче раздавались в ответ ему шаги отца и дочери, которые, взявшись за руки, быстро бежали к дому.
Луна освещала бегущих по тропинке и падала искоса на изумленное лицо Федосьи Васильевны, стоящей на крылечке своего флигеля.
— Сумасшедшие! — повторила Федосья Васильевна, глядя за бегущими. — И старик-то мой — что это с ним сделалось? Бежит, словно мальчишка какой. Откуда прыть берется!
— Да вы так устанете, батюшка, — сказала Настя, едва поспевая за Иваном Софронычем. — Что случилось?
— Узнаешь, узнаешь! — отвечал Иван Софроныч. — Только ты будь умница. Не обеспокой чем его высокоблагородия!
Добежав до крыльца, Иван Софроныч остановился, перевел дух и опять подтвердил Насте, чтоб она не обеспокоила чем-нибудь больного.
Они вошли в дом, и первое, что поразило Ивана Софроныча, было довольно сильное храпенье, раздававшееся в комнате, смежной со спальней больного.
Иван Софроныч быстро, но осторожно подкрался к спящему, тихонько разбудил его и сказал плачущим голосом:
— Бога ты не боишься, Савелий: барин так болен, а ты не только что заснул, да еще беспокоишь его — храпишь, словно год не сыпал.
— Виноват, — четвертую ночь глаз не смыкал! и самому невдомек, как вдруг склонило; я и не думал, что сплю! — отвечал Савелий, любимый камердинер Алексея Алексеича.
Затем Иван Софроныч, ведя за собой Настю, осторожно вошел в комнату больного. В ней царствовала глубокая тишина.