Том 13. Воскресение
Шрифт:
«Так же и та в театре улыбнулась мне, когда я вошел, — думал он, — и тот же смысл был в той и в этой улыбке. Разница только в том, что эта говорит просто и прямо: «Нужна я тебе — бери меня. Не нужна — проходи мимо». Та же притворяется, что она не об этом думает, а живет какими-то высшими, утонченными чувствами, а в основе то же. Эта, по крайней мере, правдива, а та лжет. Мало того, эта нуждой приведена в свое положение, та же играет, забавляется этой прекрасной, отвратительной и страшной страстью. Эта, уличная женщина, — вонючая, грязная вода, которая предлагается тем, у кого жажда сильнее отвращения; та, в театре, — яд, который незаметно отравляет
Нехлюдов видел это теперь так же ясно, как он ясно видел дворцы, часовых, крепость, реку, лодки, биржу.
И как не было успокаивающей, дающей отдых темноты на земле в эту ночь, а был неясный, невеселый, неестественный свет без своего источника, так и в душе Нехлюдова не было больше дающей отдых темноты незнания. Все было ясно. Ясно было, что все то, что считается важным и хорошим, все это ничтожно или гадко, и что весь этот блеск, вся эта роскошь прикрывают преступления старые, всем привычные, не только не наказуемые, но торжествующие и изукрашенные всею тою прелестью, которую только могут придумать люди.
Нехлюдову хотелось забыть это, не видать этого, но он уже не мог не видеть. Хотя он и не видал источника того света, при котором все это открывалось ему, как не видал источника света, лежавшего на Петербурге, и хотя свет этот казался ему неясным, невеселым и неестественным, он не мог не видеть того, что открывалось ему при этом свете, и ему было в одно и то же время и радостно и тревожно.
Приехав в Москву, Нехлюдов первым делом поехал в острожную больницу объявить Масловой печальное известие о том, что сенат утвердил решение суда и что надо готовиться к отъезду в Сибирь.
На орошение на высочайшее имя, которое ему написал адвокат и которое он теперь вез в острог Масловой для подписи, он имел мало надежды. Да и странно сказать, ему теперь и не хотелось успеха. Он приготовился к мысли о поездке в Сибирь, о жизни среди сосланных и каторжных, и ему трудно было себе представить, как бы он устроил свою жизнь и жизнь Масловой, если бы ее оправдали. Он вспоминал слова американского писателя Торо*, который, в то время как в Америке было рабство, говорил, что единственное место, приличествующее честному гражданину в том государстве, в котором узаконивается и покровительствуется рабство, есть тюрьма. Точно так же думал Нехлюдов, особенно после поездки в Петербург и всего, что он узнал там.
«Да, единственное приличествующее место честному человеку в России в теперешнее время есть тюрьма!» — думал он. И он даже непосредственно испытывал это, подъезжая к тюрьме и входя в ее стены.
Швейцар в больнице, узнав Нехлюдова, сейчас же сообщил ему, что Масловой уже нет у них.
— Где же она?
— Да опять в замке.
— Отчего же перевели? — спросил Нехлюдов.
— Ведь это какой народ, ваше сиятельство, — сказал швейцар, презрительно улыбаясь, — шашни завела с фершалом, старший доктор и отправил.
Нехлюдов никак не думал,
«Но что же делать теперь? — спросил он себя. — Связан ли я с нею? Не освобожден ли я теперь именно этим ее поступком?» — спросил он себя.
Но как только он задал себе этот вопрос, он тотчас же понял, что, сочтя себя освобожденным и бросив ее, он накажет не ее, чего ему хотелось, а себя, и ему стало страшно.
«Нет! То, что случилось, не может изменить — может только подтвердить мое решение. Она пусть делает то, что вытекает из ее душевного состояния, — шашни с фельдшером, так шашни с фельдшером — это ее дело… А мое дело — делать то, чего требует от меня моя совесть, — сказал он себе. — Совесть же моя требует жертвы своей свободой для искупления моего греха, и решение мое жениться на ней, хотя и фиктивным браком, и пойти за ней, куда бы ее ни послали, остается неизменным», — с злым упрямством сказал он себе и, выйдя из больницы, решительным шагом направился к большим воротам острога.
Подойдя к воротам, он попросил дежурного доложить смотрителю о том, что желал бы видеть Маслову. Дежурный знал Нехлюдова и, как знакомому человеку, сообщил ему их важную острожную новость: капитан уволился, и на место его поступил другой, строгий, начальник.
— Строгости пошли теперь — беда, — сказал надзиратель. — Он здесь теперь, сейчас доложат.
Действительно, смотритель был в тюрьме и скоро вышел к Нехлюдову. Новый смотритель был высокий костлявый человек с выдающимися мослаками над щеками, очень медлительный в движениях и мрачный.
— Свидания разрешают в определенные дни в посетительской, — сказал он, не глядя на Нехлюдова.
— Но мне нужно подписать прошение на высочайшее имя.
— Можете передать мне.
— Мне нужно самому видеть арестантку. Мне всегда разрешали прежде.
— То было прежде, — бегло взглянув на Нехлюдова, сказал смотритель.
— Я имею разрешение от губернатора, — настаивал Нехлюдов, доставая бумажник.
— Позвольте, — все так же, не глядя в глаза, сказал смотритель, и, взяв длинными сухими белыми пальцами, из которых на указательном было золотое кольцо, поданную Нехлюдовым бумагу, он медленно прочел ее. — Пожалуйте в контору, — сказал он.
В конторе в этот раз никого не было. Смотритель сел за стол, перебирая лежавшие на нем бумаги, очевидно намереваясь присутствовать сам при свидании. Когда Нехлюдов спросил его, не может ли он видеть политическую Богодуховскую, то смотритель коротко ответил, что этого нельзя.
— Свиданий с политическими не полагается, — сказал он и опять погрузился в чтение бумаг.
Имея в кармане письмо к Богодуховской, Нехлюдов чувствовал себя в положении провинившегося человека, замыслы которого были открыты и разрушены.