Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936
Шрифт:
— Не бойсь.
Эти слова тоже остались в памяти, должно быть, потому, что всё вокруг кипело мрачным раздражением, все люди казались неестественно возбуждёнными, хотя, может быть, это впечатление внушила мне книга, — я где-то прочитал, что нефть обладает наркотическими свойствами.
На одном участке, в стороне от наиболее тесной группы вышек, сотни две людей работали особенно бешено, командовал ими широкоплечий детина в белом халате, в тюбетейке, обрызганный нефтью, точно маляр краской. Размахивая длинными руками и ни на минуту не закрывая волосатый рот, он истерически орал матерщину, сопровождая ею каждое слово, руками толкал рабочих в спину, в шею, раздавал пинки ногами, одного схватил
— Нагибай! — взвизгивал он и ругался трёхэтажно. — Клади! — и снова ругался. — Двигай!
Не видно было, что делает воющий клубок людей, мне казалось, что большинство их ничего не делает, подпрыгивая, толкая друг друга, заглядывая через плечи стоявших впереди в центре толпы, где «нагибали», «двигали» что-то и тоже ругались. Казалось, что все эти люди испуганы возможностью катастрофы и бьются над тем, чтоб предупредить её. А издали картина промысла и работы на нём создавала странное впечатление: на деревянный город напали враги, племя чёрных людей, и разрушают, грабят его. Я ушёл в поле очумевшим, испытывая анархическое желание поджечь эти деревянные пирамиды, пропитанные чёрным жиром земли, поджечь, чтоб сгорели не только пруды тёмно-оливковой масляной грязи в карьерах, но воспламенился весь жир в недрах земли и взорвал, уничтожил Сураханы, Балаханы, Романы, всю эту грязную сковороду, на которой кипели, поджаривались тысячи измученных рабочих людей.
Утром, стоя на корме шкуны, я с таким же чувством ненависти смотрел на город, гораздо более похожий на развалины города, на снимки разрушенной, мёртвой Помпеи, — на город, где среди серых груд камня возвышалась чёрная, необыкновенной формы, башня древней крепости, но где не видно было ни одного пятна зелени, ни одного дерева, а песок немощёных улиц, политый нефтью, приобрёл цвет железной ржавчины. В этом городе не было воды, — для богатых её привозили за сто вёрст в цистернах, бедняки пили опреснённую воду моря. Дул сильнейший ветер, яркое солнце освещало этот необыкновенно унылый город, пыль кружилась над ним. Казалось, что нагромождение домов с плоскими крышами высушено солнцем и рассыпается в прах. Маленькие фигурки людей на берегу, становясь всё меньше, сохнут, сгорают и тоже скоро обратятся в пыль.
На промысла Азнефти я поехал рано утром, прямо с вокзала, вместе с товарищем Румянцевым, помощником заведующего промыслами. Он — один из тех рабочих, которые воспитывались подпольем, затем — на фронтах, в битвах с белыми, работали в тылу врагов и побывали в «гуманных» руках защитников «культуры и свободы». Эти гуманные руки, обвязав череп товарища Румянцева пеньковой верёвкой, закручивали её клячом так, что лопнул черепной шов. Сколько слышал я таких рассказов о пытках! Сотни…
Едем не быстро. Товарищ Румянцев эпически спокойным тоном повествует о прошлом.
— В Ельце Мамонтов приказал собрать наиболее красивых девиц города; сначала их изнасиловали офицера, потом отдали казакам, а казаки, использовав девиц, привязали их за косы к хвостам коней и, стащив в реку Сосну, утопили.
— В Кизляре белые, выкинув из окон второго этажа тяжело раненных красноармейцев, заставили легко раненных, раздев их догола, отвозить убитых товарищей за город, в овраг. А — была зима. Оставшихся в живых перебили.
Рассказы звучат так просто и спокойно, точно всё это было не десять лет тому назад, а — сто. Слушая, я вспоминаю рассказ другого товарища, — очень мудрый рассказ:
— К белым я попадал трижды. Май-Маевский распорядился повесить меня, — не вышло, убежал я, хотя был здорово избит. У генерала Покровского тоже побывал, — вот это зверь! Тут меня так избили, что сочли мёртвым, так и спасся. Под Самарой провалился, тоже
Вздохнув, он сказал:
— Зверьё — люди! Конечно, если и наши ребята развернутся, так уж… держись за свою шкуру крепче! Но мы всё-таки люди классовой ненависти, а личная у нас…
Он подумал и нашёл слово:
— Не живуча. Потому — нам не за что мстить, ну, а мы у них «горшки перебили», как сказал Ильич, так они за это мстят, за горшки. Нам вот случается работать под началом бывших врагов, а — ничего!
Он снова помолчал и, улыбаясь, толкнул меня локтем.
— Вы, товарищ, хотя и не рабочий, а правильно понимаете, что такое труд, — это к чести вашей. Замечательно объединяет людей работа, — честных, конечно, верующих в наше дело и в победу. Я говорю про работу на будущее, на наше государство. Она захватывает и большую силу придаёт. Главное — объединяет изнутри, вот что…
Он вдруг оживился и очень связно, с хорошей усмешкой, рассказал:
— Я работаю с личным врагом, он меня в девятнадцатом году ручкой револьвера по голове колотил, на его глазах с меня шомполами кожу драли. А теперь он — моё начальство, работаем мы с ним, как два коня в одной упряжи, и — друзья! Даже не верится, что врагами были, да и вспоминать об этом неловко. Мне — за него тяжело, а ему — передо мной. Ну, всё же, иной раз, вспоминаем, — для молодёжи поучительно. Крепко он приснастился к нам. Умник, образованный, а — главное, энергии у него, чёрта, — на хороший десяток людей. А тоже — и рублен, и строган, и пулей сверлен. Замечательный парень.
Выслушав этот необыкновенный рассказ, я подумал: «Вот прекрасная тема для молодых писателей: труд «на будущее», уничтожающий личную ненависть коренных врагов, — труд, который объединяет их в процессе создания новой культуры».
Едем уже по территории промыслов. Я оглядываюсь и, разумеется, ничего не узнаю, — сильно разрослись промысла, изумительно широко! Но ещё более изумляет тишина вокруг. Там, где я ожидал снова увидеть сотни выпачканных нефтью, ненормально возбуждённых людей, — люди встречаются редко, и это, чаще всего, строительные рабочие — каменщики, плотники, слесаря. Там и тут они возводят здания, похожие на бастионы крепостей, ставят железные колонны, строят леса, месят цемент. По необозримой площади промыслов ползают, позвякивая сцеплениями, железные тяжи; вышек стало значительно меньше, но повсюду качаются неуклюжие «богомолки», почти бесшумно высасывая нефть из глубин земли. В деревянном сарайчике кружится на плоскости групповой привод, протягивая во все стороны, точно паук, длинные, железные лапы. У двери сарая лежит на скамье и дремлет смазчик, старенький тюрк в синей куртке и таких же шароварах. Рабочих, облитых чёрным жиром, не видно нигде. И нет нигде жилищ доисторического вида — этих приземистых, грязных казарм, с выбитыми стёклами в окнах, нет полуголых детей, сердитых женщин, не слышно истерических криков и воя начальства, только лязгает, поскрипывает железо тяжей и кланяются земле «богомолки». Эта работа без людей сразу создает настроение уверенности, что в близком будущем люди научатся рационализировать свой труд во всех областях.
И совершенно ясно, что Румянцев, да и все тут, стараются скрыть свою законную гордость достигнутыми успехами, что все искренно заинтересованы независимостью впечатлений гостя и ничего не хотят подсказывать ему. Они не забывают сказать:
— Это было до нас. Это тоже было, здесь мы только увеличили количество котлов. Это — старый завод, тут нами поставлены новые холодильники.
Возможно, что не холодильники, а что-то другое. Я никогда не записываю того, что слышу и вижу, надеясь на мою зрительную память и вообще на уменье помнить.