Том 2. Черное море. Дым отечества
Шрифт:
Полина Петровна рассказала Маше, что она поступила сиделкой в госпиталь на Выборгской стороне. С завтрашнего дня начнет ходить на работу и сможет устроить Машу уборщицей в этот же госпиталь. Маша с радостью согласилась. Она рвалась что-нибудь делать, помогать, но Николай Генрихович говорил, что надо подождать еще дня два-три-четыре, пока Маша не оправится после тяжелой дороги из Новгорода. Эти три-четыре дня тянулись уже больше месяца. Маша понимала, что Николай Генрихович просто считает ее слабенькой и боится, что она не выдержит работы и заболеет.
Крышка на чайнике запрыгала,
Маша любила всякие сказки, но, конечно, им не верила. Только здесь, в Ленинграде, она поверила, что и среди вещей бывают, кажется, живые существа. Может быть, они ожили после начала войны, когда поняли, что от них зависит человеческая жизнь. Во всяком случае, вещи показали себя верными друзьями.
Самым верным военным другом оказался жестяной чайник. Он бурлил, бил паром, согревал руки, Шумно жил в промозглых квартирах, пел измученным людям свою вечную песню о жизни.
Кроме чайника, были еще варежки. Они предпочитали мерзнуть сами, но согревать собой Машины руки. Были часы, тикавшие и день и ночь, но очень пугливые. От каждого близкого взрыва они останавливались. Их надо было сильно встряхнуть, чтобы они пришли в себя и опять начали тикать.
Маша часто просыпалась ночью, укрытая двумя шубами. За окнами затихал длинный гром. Должно быть, разорвался снаряд и разбудил ее, но она проспала самый взрыв, а слышала только его эхо в пустых улицах.
Маша лежала, прислушивалась. После взрыва было так тихо, что казалось, она одна в квартире. «Может быть, Николай Генрихович и Мария Францевна умерли или ушли?» — думала Маша и боялась пошевелиться. Но потом она начинала различать тиканье часов. Они бормотали в темноте, шипели и неожиданно били гулко три раза.
Полина Петровна налила Маше кипятку, дала половину сухой баранки. Далеко забухали пушки, потом начали бухать поближе. За Невой сердито взвизгивала знакомая сирена.
— Налет! — вскрикнула Маша, вскочила, выбежала из квартиры, помчалась вниз по лестнице.
— Вернись! — крикнула ей Полина Петровна, но Маша уже ничего не слышала.
Она вспомнила, что Николай Генрихович пошел собирать дрова в разрушенный дом. Может быть, он уже собрал дрова, несет их домой, над улицей рвутся снаряды, а Николай Генрихович не может идти быстрее из-за тяжелой вязанки.
Маша выскочила наружу, посмотрела вдоль набережной Фонтанки. Действительно, по тротуару шел Николай Генрихович и тащил за собой на веревке белые от штукатурки доски, куски оконной рамы. Он замахал на Машу рукой, закричал, чтобы она уходила. Но Маша не послушалась, подбежала, схватилась за веревку, и они вдвоем быстро втащили дрова в подъезд.
— Ох! — сказал Николай Генрихович. — Взрослая девчонка, а ведешь себя, как двухлетняя. Почему ты не слушаешься?
Но Маша не обратила внимания на слова Николая Генриховича. Она смотрела на улицу. В небе с тихим звуком «пах, пах, пах» лопались небольшие шары из белого дыма. Потом над черной Невой загремели выстрелы с кораблей.
Осколок с треском ударил в тротуар, отскочил, очевидно, упал в водосточную трубу — труба закачалась и заскрежетала. Николай Генрихович схватил Машу за руку и увел ее за выступ парадной лестницы.
Когда стрельба затихла,
Вермель долго смотрел на Неву, на облетевший Летний сад за Фонтанкой, на далекую Биржу и ростральные колонны. Начинало темнеть. Ни единого огня не зажглось в сумрачных громадах домов. Только розовое зарево освещало на горизонте низкое облачное небо. В Летнем саду завозились на черных деревьях галки.
Вермель старался запомнить цвет воздуха, похожего на редкий дым, темные аллеи, железную замерзающую Неву. Все это нужно было ему для нового пейзажа. Он хотел изобразить военный Ленинград.
Потом он вернулся с Машей к своему дому. На стене мелом было написано: «В этом доме живут люди только в квартирах десятой и двенадцатой. Письмоносец Егоркина». Такие же надписи были на многих домах. А на некоторых домах Вермель видел и другие, совсем уж короткие надписи: «В этом доме людей нет».
Вермель только один раз ходил в театр, смотрел свою роспись.
В вестибюле театра помещался районный штаб противовоздушной обороны. Вверху, в залах, никого не было. Роспись покрылась пылью, побледнела. Вермель стоял перед ней пораженный. Сейчас ему уже не верилось, что действительно он и Пахомов создали эту живопись. Как сквозь черный туман неожиданно заблестит у самых ног чистая вода и в этом клочке воды отразится далекое ясное небо, так же внезапно сверкнула перед Вермелем эта живопись в угрюмом и холодном тумане войны.
«Нельзя смотреть сейчас на эти вещи, — подумал Вермель. — Вредно смотреть. От них начинается тоска по мирной жизни. А жизнь сейчас железная, неуступчивая и должна быть такой. Но может быть, я ничего не понимаю и, наоборот, надо смотреть на эту живопись. Смотреть, чтобы понять, что мы теряем, и от этого крепче сжать кулаки и почувствовать еще большую ненависть к тем, кто превращает наше существование в кровавое месиво, в черную ночь».
Вермель вышел из театра. У выхода сидел маленький боец с винтовкой. Он сказал Вермелю:
— Счастливо дойти, товарищ!
— Спасибо, — ответил Вермель. Повернув за угол, он сообразил, что боец был прав: с протяжным воем налетел снаряд, и тяжелый грохот накрыл землю.
Вермель не остановился. Он продолжал идти, сердито насупившись, засунув руки в карманы пальто.
Глава 21
Самолет из Тихвина опустился на Ленинградский аэродром в сумерки. Идти в город было уже поздно. Татьяна Андреевна и Швейцер просидели до утра в сторожке около ворот. Из дверей сильно дуло. Всю ночь в сторожку заходили греться милиционеры.