Том 2. Горох в стенку. Остров Эрендорф
Шрифт:
По коридору, подпрыгивая и хватаясь за стены, идут в салон-вагон пассажиры. В шесть часов вечера — Варшава.
А пока — любопытно позавтракать в ресторане трансевропейского экспресса.
2. Столбцы — Варшава
В вагон-ресторане роскошного «Матропа» под ослепительным потолком крутится широкопалый пропеллер вентилятора.
Вагон-ресторан блестит лакированным красным деревом, хорошо отшлифованным стеклом и яркой решетчатой медью отдушников-жалюзи.
По
Конечно, «Пейте мюнхенское пиво Левенбрей» (а я-то в простоте душевной полагал, что пиво Левенбрей водится исключительно в Охотном ряду. Угол Тверской, за столиком под елочкой!).
Конечно, «Курите папиросы „Хедив“», «Требуйте несравненный оранжад такой-то фабрики», «Принимайте незаменимое в дороге слабительное», «Останавливайтесь в потрясающем отеле „Националь“ — радио, ванна, автомобиль, лифт» и т. д. и т. д.
И, конечно, конечно, лаково-синее поле, по которому вполне корректно отпечатана лаково-розовая мамаша с лаково-розовым малюткой на руках. У мамаши в руках фаянсовая миска, у пухлого малютки ложка. И вся эта идиллическая среднеевропейская группа снабжена лаково-желтым лозунгом: «Нестле — сокровище мамаш».
Опять же давно забытая, но столь памятная с довоенного времени хоботообразная бутылка зубного эликсира «Одоль»: каких-нибудь десять — двенадцать капель на стакан теплой воды — и сам Дуглас Фербенкс может спрятаться в будку вместе со всеми своими ослепительными зубами.
Под длинными, светлыми, еще не успевшими запылиться окнами, на грубо топорщащихся, выкрахмаленных скатертях покачиваются поставленные торчком карточки меню.
Со всего поезда, танцуя на ходу и в такт танца стаскивая с бледных рук перчатки, потянулись гуськом накрахмаленные пассажиры.
Посмотрим, посмотрим, как за первым завтраком разлагается Европа! Очень интересно.
Однако Европа разлагалась весьма средне.
Чашка кофе с молоком. Толстая фаянсовая, очень тяжелая (чтобы не падала со стола) железнодорожная чашка. Крошечная варшавская булочка. Масло, приготовленное в виде тоненьких стружек. Две меленькие баночки: одна — с апельсинным мармеладом, другая — с малиновым.
Попробовал. Ни дать ни взять губная помада.
Так что насчет разложения слабовато.
Однако лакей в черной люстриновой куртке с золотыми пуговицами и с золотыми же таинственными литерами на воротнике принес в опытных пальцах бутылку виши и бутылку ядовито-оранжевого оранжада.
В этом, несомненно, уж что-то есть от разложения.
Потому — сейчас невинная вода виши и оранжад, а через полчаса все начнут хлестать коктейли, ликеры, шампанское, требовать устриц, лангуст, танцевать чарльстон, хором петь негритянские песни.
Ох, не доверяю я этой самой Европе! Впрочем, оказалось, что, кроме довольно скверного варшавского пива, в буфете никаких орудий буржуазного разложения не имеется.
Правда,
Пришлось удовольствоваться честной советской контрабандной папиросой «Госбанк».
Тем временем поезд продолжал безостановочно ползти на запад.
За окном шел сосновый лес. Мы приближались к Барановичам. И тут — каждая пядь земли еще помнила о мировой войне.
Кое-где (или это мне только так казалось?) мелькали глухо поросшие травой воронки «чемоданов», пулеметные гнезда, блиндажи.
Вот-вот, казалось, я увижу коновязь и артиллерийских лошадей, зарядные ящики, кухни, солдат с котелками, костры, колючую проволоку…
Однако ничего этого не было. Вместо батальных пейзажей из леса выскакивали этакие левитановские пейзажи, соломенные крыши халуп, речонки с бревенчатыми мостиками.
В одном месте я увидел беговые дрожки, на которых лениво сидел некто с кукурузными усиками, в холщовом пыльнике с капюшоном.
Ба, помещик! Живой, настоящий польский пан помещик! А лестно все-таки, как хотите, увидеть эксплуататора «а натюрель». Хотя бы из окна вагона, сквозь красные московские розы.
Постояли немного в Барановичах.
Тут ребятишки натащили к поезду земляники в замечательных, украшенных разноцветными бумажками корзиночках.
Низко кланялись и шепелявили по-польски, хватая худыми ручонками тонкие «гроши».
Вдоль поезда гуляли местные барановичские красавицы в наимоднейших венских остроносых молочно-серых туфлях. За ними с достоинством увивались молодые люди в наимоднейших парижско-барановичского фасона пиджаках, в вишневых штиблетах, с какими-то польскими значками на лацканах.
Тоже шепелявили, показывая стеками на надписи нашего поезда. А надписи были заманчивые: «Столбцы — Варшава — Берлин».
Состав, скрипнув, тронулся. Серый, с внутренней желтизной дым окутал Барановичи.
До Белостока метался по поезду, заходил к знакомым в купе. Болтал с вице-президентом нашего текстильного синдиката в Америке товарищем И.
Познакомился с двумя японскими писателями, едущими из Москвы куда-то не то в Берлин, не то в Париж.
Японские писатели вежливо обнажали редкие, замечательной белизны и крепости зубы, топорщили сине-черные, конского волоса усы, приседали, на ломаном французском языке хвалили советское искусство, расспрашивали, записывали что-то в записные изящные книжечки.
Наш вице-президент показывал фотографии знаменитого наводнения в Нью-Орлеане, рассказывал о нью-йоркских парикмахерских, пил, сняв по-американски пиджак, виши и оранжад… В тесном купе уже стояла дорожная пыль…