Том 2. Произведения 1887-1909
Шрифт:
— А и глухая же сторона наша! — весело сказал землемер своим грудным, слегка сиплым тенором.
И, наклонившись, худой волосатой рукой подсунул под сиденье тележки, стоявшей возле хуторской конторы, старые пыльные ботинки, завернутые в газету.
Был теплый сухой вечер конца августа — вечер среди степных полей, таких задумчивых и мирных в засуху позднего лета, после уборки хлеба. Солнце только что закатилось за вишневым садом, окружавшим контору, и не оставило никаких красок после себя. Разве вот стало
Помещик Стоцкий, высокий белоглазый блондин в батистовой косоворотке и лакированных сапогах, посмотрел с крыльца с той благодушно-презрительной улыбкой, которая всегда появлялась у него на лице после двух-трех рюмок. Нынче их было выпито пять, и угреватое лицо бывшего семеновца стало так сизо, что редкие белые волосы, тщательно причесанные на косой ряд, казались льняными, а глаза голубовато-оловянными. И глаза эти с легкой улыбкой оглядели землемера — кожаную куртку на шитой малорусской рубахе, штаны, заправленные в сапоги, по-цыгански загорелое и волосатое лицо с добрыми блестящими глазами, черную с проседью бороду… Кивнув работнику, державшему под уздцы коренника, помещик ответил:
— Глухая-то глухая, а вот голову кореннику надо опустить.
Но землемер замахал руками.
— Ни боже мой! — поспешно и весело сказал он мягким грудным голосом. — Люблю, грешный человек, с шиком проехать. Вот свернем на дорожку, да и с господом.
— Да и курите же вы! — вставил помещик равнодушно.
— И покурить люблю! — ответил землемер, привычным жестом доставая из бокового кармана камышовый мундштук и старый серебряный портсигар с Московским Кремлем на крышке.
И, быстро крутя папиросу, еще раз оглядел тележку.
Да, все в исправности! Чуйка на сиденье, сундук с причиндалами — под козлами, тренога — сзади. Про лошадей же и говорить нечего. С закрученными в узлы хвостами и с задранной мордой коренника — прямо щеголи: час езды до неба!
— И стало быть, прощения просим! — сказал землемер, сняв белый, пропотевший по околышку картуз и по-военному щелкнув каблуками. — Тысячу рублей денег и детей кучу! Дай, боже, и на лето то же.
Вынул и помещик свой портсигар — плоский, с оранжевым жгутом, с монограммами вкривь и вкось — и, постукивая мундштуком папиросы о крышку, мутно усмехнулся.
— Живы ли еще будем, господин хороший! — сказал он.
— Что? — воскликнул землемер, поднимая большие черные брови. — Да ни за что не умру! Вы там как себе хотите, а я — пас. Нет на то моего полного согласия.
— Нас с вами не спросят, — сказал помещик.
— А без спросу — это уж не тае… не годится.
— Не годится-то не годится, — сказал помещик, — а признайтесь-ка, потрухиваете небось? Недаром не любите разных там пятниц, понедельников и тому подобного…
Землемер сдвинул кистью руки картуз
— По совести сказать, не знаю, — ответил он, глядя в землю. — Боюсь, если говорить правду, всю жизнь — и весьма основательно боюсь. В хоре пел, по покойникам читал, а не привык вот…
— То есть как по покойникам? — спросил помещик. — Разве вы из духовных?
— Отчасти, — сказал землемер. — Дед — дьячок, отец — землемер, а я, верно, в деда. В молодости чуть не всю Библию наизусть знал. Теперь забывать стал…
— Стара стала, слаба стала, — вставил помещик армянским голосом.
— Да нет, — простодушно возразил землемер. — Мне ведь всего сорок пятый. А вот — астма! Помните в Долгом коричневого рогатого черта на алтарной двери? Лежит с высунутым языком, а Гавриил наступил ему на грудь и копьем его… Так вот и смерть: наступит, а ты вывертывайся!
— Ох, какая чертовщина! — прибавил он, закрывая глаза. — Гроб, свечи, венчик… А потом — погост, ночь, холод, темь, лозинки от ветра гудут… А ты лежишь без шапки, в одном сюртучке, весь гнилой, лиловый… Эх, умирать бы по-птичьему, по-звериному!
— Ну, это уж философия, — сказал помещик. — Звери тут ни при чем. Зверь издох — и дело с концом.
— Вот именно! — воскликнул землемер. — Попроще, понимаете, надо! Я, конечно, в этих штуках — как крот в соломе, но что такое смерть? «Я, Чувиль, веселая…»
Работник, державший лошадей, засмеялся и деликатно отвел глаза в сторону. Засмеялся и помещик.
— Это еще что за Чувиль такой?
— Да сказка такая есть, — ответил землемер с рассеянной улыбкой. — Жил-был, понимаете, какой-то Чувиль, и выросли у него на яблоньке золотые яблоки. Ну конечно, с ума сошел мужик, стережет пуще зеницы ока… И вдруг в одну прекрасную ночь — шасть к нему в сад Баба-Яга. Нос крючком, голова сучком, но веселая-развеселая! «Дай яблочка…» Оробел мужик, тряхнул яблоньку… «Нет, ты, говорит, из ручки в ручку дай!» И цап его за руку да в лес, в избушку. А в избушке сидят, понимаете, девки ее простоволосые: Аленка и Акулька. Вот Яга и говорит этак беспечно: «Сжарь-ка мне, Аленушка, Чувиля к ужину, а я пока по делу сбегаю…» Сейчас Аленка к печке, разжарила ее — чертям тошно, посадила мужика на лопату — и трах в огонь! Да не тут-то было! Уперся мужичишка боком, никак не всунет его Аленка. «Что ж ты, говорит, не лезешь?» — «Да я не умею, — ты научи, как сесть-то». — «У, дурак, да вот так-то!..» А Чувиль шмыг ее в печь.
— Да и говорун же вы! — сказал помещик. — Вот у нас в полку был некто Шахов, не хуже вас: уморительный субъект.
— Ну-с, — не слушая, продолжал землемер, — та же самая история происходит и с Акулькой…
— Позвольте, — перебил помещик, — я не понимаю: опять, что ли, мужик девку зажарил?
— Ну конечно! — воскликнул землемер. — Да суть-то не в том, а в том, что все-таки добралась Яга до мужика. Посадила на лопату, тащит в печь, да еще и посмеивается: «Уж и легок же ты, мужик!» — «А ты кинь, — говорит мужик, — авось навек не налопаешься!» — «Да мне и лопать-то не хочется…» — «Вот те на! Так чего ж тебе хочется?» — «А поиграть да силу твою попробовать: я ведь, Чувиль, веселая!..»