Том 2. Произведения 1902–1906
Шрифт:
– Да как же, родимый, мужик-то у меня пьяница, один останется, все дочиста пропьет… Купили коровенку с телочком, думаю – продам телочка…
– Эй, ты, куда тебя черт несет? Окно выдавишь! С тебя, голого дьявола, взять нечего, а оно два рубля стоит.
Пассажиры лезли из вагонов, но, когда отворяли двери, из тьмы с воем и свистом врывался такой бешеный ветер, залепляя глаза и уши, обмораживая лицо, что все шарахались назад, захлопывая двери, – все равно в этой колеблющейся мутной тьме ничего нельзя было разобрать и расслышать.
– Чистое светопреставление, зги не
Но те пассажиры, которые не выходили, все-таки лезли к выходу, желая сами удостовериться, что там делается, и через минуту, прохваченные леденящим ветром, с залепленными снегом глазами, ворочались на свои места, точно успокоенные и удовлетворенные.
– Что же машинист? Что же он смотрел?
Расчесанные седоватые бакенбарды, золотые очки, вялая и дряблая, но холеная и чисто вымытая кожа лица, бархат диванов, простор, чистота и вся обстановка первого класса строго, без послабления глядели на обер-кондуктора, опрятно одетого старичка с свистком на серебряной цепочке на груди.
– Что он смотрел, я вас спрашиваю?
– Машинист, ваше превосходительство, сделал все, что в силах, несколько раз пробивался со всем поездом. Вагоны окончательно сели в снегу. Он отцепил паровоз и стал пробиваться одним паровозом. Снег поднялся выше колес, теперь ни взад, ни вперед.
Обер-кондуктор держал себя и говорил с спокойным достоинством, и, как бы скрадывая проявление человеческого достоинства, которое он без всякого права себе присвоил, обер поминутно прикладывал, чтобы смягчить его превосходительство, к барашковой шапке руку, с почтительной готовностью глядя ему в глаза.
– Но ведь это бог знает что получается! Я должен сидеть в снегу в степи…
Кондуктор неподвижно стоял, не смея подтвердить догадку его превосходительства.
– Наконец, какое имели право пускать поезд с предыдущей станции, не узнав о состоянии пути? Послать сейчас людей на станцию, вызвать вспомогательный паровоз!
– Люди тонут, ваше превосходительство, в снегу. Мы в трехсаженной выемке, снег сыплется, как в кадушку. В трех шагах от поезда человек с головой уйдет в снег, выбьется из сил и замерзнет. Мы уже пробовали.
– Повторяю: я сообщу куда нужно о вашей нераспорядительности!
Кондуктор покорно и безответно приложил руку к шапке.
В поезде понемногу все успокоилось.
– Вот те встрели праздничек-то!
– Встрели!
– Суток двое, а то трое просидишь тут.
– А то не просидишь? Теперь отгребать нас – где их, рабочих, брать в праздник-то?
– Покеда што лечь спать, а там видать будет.
Кряхтя, зевая, крестясь, публика натягивала на себя тулупы, примащиваясь по лавкам, на полу. Во втором классе дамы старались уложить детей, и, как тоненькие колокольчики, доносились их голоски:
– Мама, отцего поезд не глемит?
– Спи, спи, деточка.
– А елка будет?
– Будет, будет… Спи.
– А папа нас здет?
– Ждет, ждет… Ложись же!
– А мы сколо плиедем?
– Скоро, скоро… Вот как только уснешь, так приедем.
– Ну, так я посизу, сколо плиедем.
Мужчины разбились на группы. Появилась холодная закуска, водка, бутылки с вином.
– Да, – говорит, расправляя огромные усы и прожевывая колбасу, отставной военный, – ехал я в начале семидесятых годов, заносы, так я целый месяц просидел в снегу, кожу от чемоданов жевали…
Собеседник неопределенно крякнул.
– Не хотите ли сыру? Еще по единой!
Из поездного буфета разносили чай, кофе, бутерброды. В первом классе раскинули ломберные столы, зажгли по углам стеариновые свечи, приготовили колоды, мелки, щеточки. Каждый устраивался, как мог.
Почти весь вагон парового отопления занимал паровик. В углу грудой был навален уголь, черная пыль от которого лежала на стенках, на потолке, на стеклах. Пар тоненько и неумолкаемо сипел у некоторых кранов, как дыхание; едва отделяясь и тая, капала вода.
Из огромного железного ящика выгрузили все лампы, фонари, ключи, отвертки, запасный инструмент, ящик опрокинули вверх дном и застелили газетной бумагой.
– Ну, давай сюда.
– «Давай»!.. Ты сначала деньги давай! – И поездной проводник сердито и вместе осторожно поставил у своих ног полуведерную бутыль.
– Черт скаредный, чего же я, сбегу, что ль? Ведь и ты трескать будешь.
– Так я свою часть вычту.
Машинист распахнул кожаную, замасленную куртку, полез в такие же замасленные шаровары и достал кошелек. Кондуктора, помощник машиниста, смазчик также лезли за деньгами и вручали проводнику. Тот поставил бутыль на импровизированный стол. Кто тащил и резал тоненькими кружочками захваченную с собой в дорогу колбасу, кто – хлеб, рыбу, сало.
– Ах, и здорово же теперь чекардыкнуть!
Потирая руки, покрякивая, садились кругом ящика. Водку наливали прямо в стакан из бутыли, и она играла, колеблясь и поблескивая. У всех лица разъезжались в сладкую, широчайшую улыбку, но все, сделав усилие, глядели серьезно, так, как будто особенного ничего не предстояло.
– Ну, братцы, с праздником!.. А-а, славно!
– Ребята, это Калистратова надо поблагодарить: ежели бы не он – попостили бы, ничего бы не было.
– Завсегда прежде брал к празднику на станции у буфетчика, а теперь думаю, – сем-ка, на Песчаной возьму в казенке. Провезти ничего не стоит, а водка-то по-вострее, – буфетчик все уж воды дольет, – говорит проводник, чувствуя себя именинником. – А она как сгодилась!
И ле-ес шу-умит, а ка-амыш трещит, а ку-ум-то куме…– Будет, утреня еще не отошла.
– А который час?
– Без четверти три. Ну, с праздничком!
Головы запрокидываются, лица краснеют, с губ не сходит странная, блуждающая улыбка. Понемногу все начинают говорить, и никто не слушает. И в заваленном углем черном вагоне, на три четверти занятом паровиком, который и теперь живет, слегка дышит и рассылает тепло по всему поезду, все кажется уютным и веселым. Смех, шутки, остроты. Точно за стенами не носился морозный ветер и не сыпал беспрерывно крутящимся снегом, а в темноте не расстилалась безлюдная степь.