Том 2. Рассказы 60-х годов
Шрифт:
– А я не помру. Откуда ты взял, что я помираю?
– Ничего, ничего, – значительно сказал Кирька и затянулся трескучим самосадом.
Вошел доктор.
– Это еще что такое? – нахмурился он, увидев Кирьку.
– Это… сосед мой, – сказал Ефим. – Пусть постоит.
– Бросьте курить-то! И лучше бы уйти…
– Нет, – запротестовал Ефим, – пусть побудет.
Кирька сполз с подоконника, старательно затоптал окурок.
Врач заставил Ефима выпить лекарство, посидел немного рядом с ним и ушел.
Кирька снова лег на подоконник.
– Хороший
– «Хороший уход здесь», – передразнил его Ефим, неожиданно почему-то рассердившись. – Оглоеды.
– Не шуми. Это тебе не сельсовет, а больница.
Помолчали.
– Гляжу я на тебя, Ефим, – заговорил вдруг Кирька задумчиво и негромко, – и не могу понять: ведь сколько ты мне вреда сделал! Хозяйство отобрал, по тайге гонял, как зверя какого, сослал вон куда – к черту на кулички… Так? А зла у меня на тебя нету большого. Не то что совсем нету: подвернись тогда в тайге, я ба, конечно, хлопнул. Но такого, чтоб света белого не видеть, такого нету. Один раз, помню, караулил у твоей избы чуть не до рассвета. Сидел ты с бумажками прямо наспроть окна. Раз десять прицеливался и не мог. Не поверишь, наверно? В тайге мог ба, а дома нет. Сижу, ругаю себя последними словами, а стрельнуть не могу.
Ефим скатил по подушке голову в сторону Кирьки, с любопытством слушал.
– Ты какой-то все-таки ненормальный был, Ефим. Не серчай – не по злобе говорю. Я не лаяться пришел. Мне понять охота: почему ты таким винтом жил – каждой бочке затычка? Ну, прятал я хлеб, допустим. А почему у тебя-то душа болела? Он ведь мой, хлеб-то.
– Дурак, – сказал Ефим.
– Опять – дурак! – обозлился Кирька. – Ты пойми – я ж сурьезно с тобой разговариваю. Чего нам с тобой теперь делить-то? Насобачились на свой век, хватит.
– Чего тебе понять охота?
– Охота понять: чего ты добивался в жизни? – терпеливо пытал Кирька. – Каждый человек чего-то добивается в жизни. Я, к примеру, богатым хотел быть. А ты?
– Чтоб дураков было меньше. Вот чего я добивался.
– Тьфу!.. – Кирька полез за кисетом. – Я ему одно, он – другое.
– Богатым он хотел быть!.. За счет кого? Дурак, дурак, а хитрый.
– Сам ты дурак. Трепач. Новая жись!.. Сам не жил как следует и другим не давал. Ошибся ты в жизни, Ефим.
Ефим закашлялся. Высохшее тело его долго содрогалось и корчилось от удушающих приступов. Он смотрел на Кирьку опаляющим взглядом, пытался что-то сказать.
Вошел доктор и бросился к больному.
Кирька слез с окна и пошел из ограды.
К вечеру, когда больничные окна неярко пламенели в лучах уходящего солнца, Ефиму Бедареву стало хуже.
Он лежал на спине, закинув руки назад. Время от времени тихо стонал, сжимал непослушными пальцами тонкие прутья кровати, напрягался – хотел встать. Но болезнь не выпускала его из своих цепких объятий, жгла губительным огнем: жаром дышала в лицо, жарко, мучительно жарко было под одеялом, в жарком тумане качались стены и потолок…
Над Ефимом стояли врач и дочь Нина, женщина лет тридцати, только что приехавшая из города.
– Что сейчас?.. Ночь? – спрашивал Ефим, очнувшись.
– Вечер, солнце заходит.
– Закурить бы…
– Нельзя, что вы!
– Ну, пару раз курнуть, я думаю, можно?
– Да нельзя, нельзя! Как же можно, папа?!
Ефим обиженно умолкал… И снова терял сознание, и снова хотел встать – упорно и безнадежно. Один раз в беспамятстве ему удалось сесть в кровати. Дочь и доктор хотели уложить его обратно, но он уперся рукой в подушку, а другой торопливо рвал ворот рубашки и тихонько, горячо, со свистом в горле шептал:
– Да к чему же?.. К чему?.. Я же знаю! Я все знаю!.. – В сухих воспаленных глазах его мерцал беспокойный трепетный свет горькой какой-то мысли.
Кое-как уложили его… Дочь припала к отцу на грудь, затряслась в рыданиях.
– Папа! Папочка мой хороший!.. Папа!..
Доктор увел женщину из палаты и остался с больным один.
Ефим притих.
Врач сидел на кровати, смотрел на него.
– Кирька! – позвал Ефим, не открывая глаз.
– Чего? – откликнулся чей-то голос.
Врач вздрогнул и обернулся – у окна стоял Кирька и глядел на Ефима. Он давно уж наблюдал за непосильной борьбой человека со смертью.
– Вы что тут?
– Смотрю…
– Это кто? Кирька? – спросил Ефим.
– Я.
– Пришел?
– Ага.
– Ничего, Кирька… – Ефим жадно дышал. – Я потом с тобой потолкую… Конечно, жалко малость…
– Ничего. Лежи, Ефим.
Врач ничего не понял из этого странного разговора. Он решил, что Ефим опять бредит, и сделал знак Кирьке, чтобы тот ушел: больной волновался.
Кирькина голова исчезла.
Ночь кончалась. Заревая сторона неба нахмурилась тучами. Повеяло затхлым теплом болотистых низин – собирался дождь.
Где-то прогудела машина; несколько кобелей-цепняков простуженно забухали в рассветную тишину.
Над Ефимом склонились врач и дочь.
– Всё? – спросил Ефим одними губами.
У женщины запрыгал подбородок. Врач воскликнул:
– Что это вы, Ефим Назарыч! Глупости какие…
– Открой окно.
– Оно открыто.
– Тяжко… Нина, дочка… ребятёшек… м-м… – Ефим повел потускневший взгляд в сторону, потянулся под одеялом… Лицо покрылось мучнистой бледностью. Он закашлялся… Изо рта на подушку протянулся тонкий ручеек сукровицы. Последним усилием рванулся он с койки… сел. Доктор и дочь подхватили его.
В горле у Ефима кипело. Он хотел что-то сказать, но только мычал. Он плохо держал голову… пачкал белый халат дочери теплой кровью и мычал – хотел что-то сказать.
– Что, Ефим, плохо? – с искренней участливостью спросил вдруг посторонний голос – это Кирька опять стоял у окна. Ему никто не ответил. Его даже, наверно, не услышали.
Ефим сразу отяжелел в руках дочери, обвис… Его бережно положили на койку. Стало тихо.
Женщина окаменела у койки. Смотрела на отца большими глазами. В стекла окон сыпанули первые крупные капли дождя; деревья в больничном саду встрепенулись, закачали ветвями, зашумели.