Том 2. Разоренье
Шрифт:
— Да, хорошо!
— Ей-богу! Да и по святым местам как хорошо-то…
— Хорошо!
— Дюже хорошо… Столь дивно, так это… Ах, шут тебя возьми, табак-то весь.
— На, возьми папироску, — сказал я.
— Да, друг, дай… Весь табак-то…
— Постыдись ты, беспутный, — заметила, увидев папироску, одна из странниц грубым, басоватым голосом. — Далеко ль тут осталось до угодника? Хошь бы ты малость потерпел… Грех ведь!
— Грех, это верно. Только теперь я и курить примусь, и греха не будет, — хвастовито сказал молодец.
—
— Ан нет! То-то и есть. Они, — обратился он ко мне с веселой улыбкой: — они, эти богомолки, страсть как для моей души помогают. Ей-богу. Теперь, изволишь видеть: курить точно грех, это верно. Но коль скоро она меня осудила, на ком грех-то?
Богомолка сердито молчала.
— На тебе! — весело сказал ей молодец. — Видела? И выходит так, что ты идешь к угоднику-то с папиросой, а не я… Ловко, что ли?
— Бог с тобой…
— Видела? — продолжал молодец: — как вышло-то чудесно. Я вот покурю себе, накурюсь — и чист! а ты — с папироской… А не осуждай! Отлично мне, — продолжал он, обращаясь ко мне, — с этими, с богомолками, ходить… Я напьюсь, наемся, накурюсь, все справлю, а они идут, корочку да водицу, хвать — вся еда на них, потому не вытерпят, осудят, а я чист-чистехонек подхожу к господу, словно бы я и не ел и не пил ничего. От-тлично это выходит!
— А ты-то не осуждаешь, что ли? — спросила его старуха.
— Я-то? Никак. Чем я тебя осудил? Я тебя как называл: «старушка божия»; на мне грехов вот на этакой волосок нету, а вот на тебе есть… Теперича ты идешь к угоднику, и напилась ты, и наелась, и накурилась, а я чист. А кто ел-то? Я! Видели, как ловко вышло?.. Ха!..
Молодой малый весело покуривал папироску, весело шел вперед и по временам с улыбкой говорил:
— Ну-ка, старушка божия, закури еще папироску, — и закуривал сам.
— Ах, старушка, как тебе не стыдно, идешь к угоднику и табачищем дымишь… Ведь это дьяволы в тебе дымят… Какой у тебя табак знатный! — мимоходом замечал он мне.
Богомолка молча шла впереди и не отвечала. Пройдя с богомольцами верст десяток, мы почти не слыхали от них другого объяснения выражению; «то-то хорошо-то», кроме съестного. Изредка только кто-нибудь, пренебрегая съестным и желая коснуться предмета с другой, более высокой стороны, упоминал о звоне, о пении.
— В котором часу звон-от, батюшка? — поохивая и покряхтывая, спрашивала богомолка богомольца.
— В первом часу, матушка! — отвечал тот, произнося слова на старушечий манер и даже стараясь говорить женским голосом.
— В полночь?
— Пополуночи, матушка, в сам-мую пополуночи.
И они оба вздыхали.
По мере того как мы подвигались все ближе и ближе к городу, толпы богомольцев стали увеличиваться; по дороге все чаще и чаще стали проноситься экипажи и нарочно устроенные на случай праздника кибитки из рогож, трепавшихся по сторонам телеги; народу ехало много. На двенадцатой версте от постоялого двора в большую губернскую дорогу впадала другая
— Два места есть; православные, садись! Недорого возьму! Звон прозеваешь! Эй!
За рубль серебром мужик согласился нас довезти до города, и мы, забравшись в просторный и круглый, как орех, тарантас, необыкновенно покойно сидевший на сломанных и перевязанных веревками дрогах, очутились в обществе купца и купчихи.
После обычных вопросов: «не к угоднику ли, батюшка?», сказанных тоже старушечьим тоном, почему-то необходимым при разговоре об угодниках божиих и вовсе ненужным этому купцу, когда он в своей лавке продает гнилой товар, после этого вопроса, на который мы дали утвердительный ответ, опять послышалось знакомое нам:
— То-то, говорят, хорошо-то!
Это сказала купчиха и вздохнула.
Купец, ее супруг, только вздохнул и, не имея, вероятно, возможности выяснить свой вздох словами, обратился к кучеру с вопросом:
— Это как деревня-то называется?
— Не знаю.
— Это — Красные Дворы, — ответил купец сам себе, ибо давно знал эти места, как свои пять пальцев.
Мы молчали.
— А что, господа, — сказал купец: — в котором часу в обители начало звону будет?
— В полночь! — отвечали мы.
— В полночь! — сказал купец. — Как чудесно!
Купчиха вздохнула. Она ехала к угоднику от стрельбы в голове.
— В полночь! — повторил купец. — Правда ли, нет ли, не знаю, сказывают, всенощная оканчивается в двенадцатом часу, а через час служение?
— Не знаю, — сказал я. — Мы в первый раз.
— Гм! В первый… Сказывают, дюже хорошо.
— Говорят, что хорошо.
— Хорошо!
Купчиха, ударясь о косяк виском, вздохнула и перекрестилась. Разговор пресекся. Съестной взгляд на вещи не приличествовал купцу по его состоянию и положению, а насчет звону много не наговоришь.
— Это какая деревня-то? — спросил он опять ямщика.
— Не знаю! — отвечал тот.
— Это Мымриха…
Разговор было опять пресекся; но неожиданно враг попутал купца, и он произнес:
— Тут воров теперича наползло — господи, боже мой!
— Где именно?
— А вокруг обители, страсть одна! Тут воры шатаются целыми табунами, из одной обители в другую так и переваливают. Меня раз как обчистили; дело было так…
Начался длинный, длинный рассказ про воров, сразу ожививший нашу, до сих пор довольно натянутую, беседу. Сначала купец рассказал, как его обокрали у Митрофания; потом купчиха начала рассказывать про свояченицу, которую среди бела дня обокрали наиобразцовейшим образом. Интересны были не процессы кражи, а оживление, с которым шел этот разговор.