Том 2. Романы и повести
Шрифт:
Пан Артамон остановился и внимательно смотрел на своих племянников и их семейства. Паны Иваны при произношении первого требования имели глаза, пылающие радостию; но когда услышали второе, то лица их изменились и щеки покрылись бледностию. Вместо ответа они то закрывали глаза руками, то ломали пальцы. Артамон продолжал смотреть на них с видом возможного холоднокровия.
Иван старший, имея всегда более присутствия духа, нежели друг его, прежде всех пришел в себя и со взором свободного человека голосом твердым произнес:
— Дядя Артамон! когда ты назвал меня и моего друга неразумными, мстительными, достойными виселицы, то неизвестный голос возопил: «Он прав; покайся
Тут Иван старший припал к ногам дяди, облобызал края одежды его, вскочил и вскричал:
— Брат Иван! прощай и ты, прощай навеки!
— Никогда не расстанусь с тобою, друг моей юности и мужества! — возопил Иван младший, также припал к коленям дяди, поцеловал его одежду, встал, и, одною рукою обняв друга, другою жену свою, бодрыми шагами пошли все из комнаты; громко рыдающие дети за ними следовали. Окаменелый Артамон дошел кое-как до скамьи и сел, облокотись на стол обеими руками; Евлампия, добрая, чувствительная Евлампия бросилась к открытому окну. Одни жены обоих Иванов и их дочери с каждым шагом вперед обращали к ней слезящие глаза свои и простирали дрожащие руки. Отцы семейств и их юные сыновья ни разу не оглянулись и с тем скрылись за воротами. Рыдающая Евлампия села подле мужа и, нашед его в таком же положении, в каком была сама, сказала:
— Друг мой! ты в сем щекотливом деле поступил несколько быстро. Звук твоего голоса, когда клялся предать несчастных вечному забвению в случае непослушания признать дочерей Харитоновых своими невестками, коих они не иначе считают, как преступными обольстительницами, так оглушил Ивана старшего, что он потерялся, и врожденная роду Зубарей гордость, — он сын твоего родного брата, — заступила место благоразумия. Притом в жару ты пропустил самое важное обстоятельство, именно, уведомить, что Раиса и Лидия сделались уже законными женами сыновей их и преступление загладилось. Ты даешь убежище жалкой матери с дочерьми ее, так неужели лишишь оного своих единокровных; неужели будешь доволен одною половиною доброго дела, имевши возможность произвесть все целое?
— Добрая Евлампия, — воззвал Артамон, отирая слезы с глаз, щек и усов, — что же сделаем, чтоб, не быв жестокими, не попасть в число глупцов?
— Какая тебе нужда до народных толков! — отвечала Евлампия, — если на сем зыбком основании станем строить здание своего счастия, то мы вечно останемся несчастными! Послушай, друг мой! лошади, приготовленные для поездки твоей с слугою к сельским работам, стоят у крыльца не расседланные: садись, скачи к любезным самоизгнанникам, объясни им, что дела сего переменить уже нельзя; что со времени приезда внуков наших из Полтавы они нередко тебя посещали; что ты знал о любви их, и когда уведомился, что они соединены уже священными узами брака, то благословил любовь сию; скажи даже, что их милые невестки у нас теперь и навсегда при нас останутся. Если и тогда не уменьшится гордость и закоренелая вражда наших племянников, о! — тогда ты смело можешь сказать: «Несчастные! оставьте того, кто хотел сделать вас счастливыми!»
— Так точно, благородная Евлампия! — сказал с восторгом Артамон и обнял ее с нежностию юности, — клянусь праведным судом божиим, я не зол и не глуп; но ты, любезная жена, ты добра и разумна! Позови сюда Анфизу с дочерьми и ожидайте моего возвращения. Если увидите, что я один со слугою появлюсь на двор, то можете свободно плакать, не о том, что я не сделал всех вас счастливыми, но о том, что есть сердца, подобно камню неразмягчимые, есть души, коим и глагол божий невнятен! Прости!
Пан Артамон и слуга взлетели на коней и поскакали; Евлампия несколько мгновений стояла на одном месте, приводя чувства в порядок. Она позвала слугу и велела стать у столба воротного.
— Как скоро увидишь ты, хотя издалека, что пан твой возвращается, один ли или со многими, то спеши меня о том уведомить.
Слуга удалился. Предполагая, что Анфиза и ее дочери сидят в своих комнатах и с робостию ожидают решения судьбы, Евлампия спешила идти к ним, но опять остановилась, увидя, что дверь большой горницы отворилась и любезные гостьи ее со слезами на глазах устремились в ее объятия.
— Мы все слышали, — сказала в отчаянии Анфиза, — ах! мы слышали свое осуждение из уст неумолимого пана Ивана старшего и во всем согласного с ним пана Ивана младшего. Хотя они сами поражены бедствием, нашему подобным, но могут ли быть столько несчастны, как мы? Если кто в злобе скажет им: «Старшие сыновья ваши обольстители невинности», не вправе ли отвечать с гордостию: «Нельзя обольстить никого, кто сам не хочет быть обольщенным!» Но что скажете о сем вы, Раиса, Лидия, что скажете о сем вы, погибшие мои дочери? Что буду отвечать я первой рассказчице, которая шепнет мне на ухо: «Правда ли, что говорят злоречивые люди?» — «А что такое?» — «Что обе дочери твои родили?» Не окаменеет ли отец ваш, столько гордый, столько напыщенный своим достоинством, несмотря на свое несчастие, когда какой насмешник батуринский в присутствии многих свидетелей скажет: «Поздравляю тебя, пан Харитон!» — «С чем?» — «Смотри, пожалуй, будто и не знает! Вот и мы все в тюрьме с тобою, а письма, как видишь, исправно получаем». — «Да что такое?» — спросят все заключенные. «Он скоро сделается дедом!» — «Как? Разве дочери его замужем? За кем? давно ли?» — «Мне это неизвестно: а пишут достоверные люди, что недели за три до опечатания их дома они были уже только что не матери, и до сих пор пан Харитон наверное извещен о сем радостном событии, а скрытничает для того, что не хочет попотчевать нас за дружеские поздравления». О я, злополучная! О Раиса, о Лидия! О я, безумная! как не догадалась я об истинном происшествии в ту роковую ночь, когда ты, старшая дочь моя, рассказывала мне о ведьме, упыре и вовкулаке! Не должна ли я была заключить о страшилищах другого рода, которые сделали вас самих оборотнями, каких не могут разворожить все знахари малороссийские!
Горесть и сетование Анфизы были так велики, упреки ее дочерям так сильны, так разительны, что последние близки были к тому, чтобы дать жизнь новым существам или самим лишиться оной. Евлампия, старавшаяся всеми мерами утушить горесть сих несчастных, говорит наконец:
— Анфиза! твое неумеренное и неуместное сетование может быть источником погибели детей твоих и внучат. Когда ты, настоящая мать их, не имеешь жалости и расстроиваешь то, что создала и доселе сберегала благодетельная природа, по крайней мере не препятствуй мне исполнить мою обязанность, и хотя я никогда не имела счастия быть матерью, однако знаю, где нужна строгость к детям и где необходимо помилование.
В самую сию минуту вбежал слуга, посланный Евлампиею к воротам, и, стоя в дверях, возопил:
— Наш пан Артамон виден уже из ворот!
Сердца у всех затрепетали; то багряная краска покрывала их щеки, то наступающая синеватая бледность показывала их полумертвыми. Удаление слуги повергло их в новое отчаяние, и Анфиза со стоном произнесла:
— Теперь-то исчезла вся надежда, и мы несомненно погибли! Когда уже и Артамон, муж столько почтенный по летам, по уму и красноречию, не мог преклонить племянников своих к примирению, то кто уже в силах к тому их подвигнуть?