Том 2. Семнадцать левых сапог
Шрифт:
– Вот-вот, красивая такая, худощавая из себя, – поправился Адам. – Так и что же с шарфом сделалось?
– Она его постирала, – отрывисто сказал Митька. – Я его прятал и нюхал, когда дома никого не было, а она постирала. Просил я ее как будто.
– Кто постирал, мачеха? – догадался Адам.
Митька слегка задумался. Это слово показалось ему несправедливым в применении к Гуле, и он отвечал раздраженно:
– Какая там мачеха! Не мачеха – она.
– Так сестра?
– Какая сестра? Говорю – она. Ну, не знаешь, что ли? Моего отца жена.
– У-м-мм! – промычал
– Мне здесь нравится, – артистически сплюнув сквозь зубы, сказал Митька. – Домой я не пойду, я насовсем сбежал.
– Геройский мужчина! – усмехнулся Адам.
– А ты не смейся! – прервал его Митька. – Я все обдумал: я в армию пойду, в музыкальную команду. У меня слух хороший. Вон, помнишь, у нас на улице Рыжий был – его в музыкальную команду взяли. На горке часть которая, он там на трубе играет. Он меня знает, пойду к нему, не хуже его на трубе играть буду. Отец говорил, у меня талант к музыке.
– Слыхал я, слыхал, песельник ты хороший! – вспомнив вчерашнее Митькино выступление под его окном, улыбаясь, подтвердил Адам.
– Там кормят три раза и форму дают, и погоны! Понял? – Митька разгорячился, в серых его глазах зажегся огонь действия и веры в свое будущее.
Небо уже совсем поголубело, стало яркое, как лазурь.
В высоких деревьях гомонили полчища проснувшихся воробьев.
– Дай руку! – попросил Адам.
Митька помог ему подняться. Заправил рубашку в штаны и сунул за пазуху свой сокровенный шарф.
С минуту они стояли молча – маленький, злой и непреклонный Митька и старый одноногий Адам, так много переживший в эту ночь. Адам понял все, даже не понял, а почувствовал своим обнаженным сердцем все, что пережил Митька, почувствовал всю горечь его утраты с гораздо большей силой, чем сам Митька. И его собственная беда на время словно отделилась завесой, ушла, уступив место горю этого мальчишки. Все мысли Адама были сейчас о том, что делать дальше с Митькой, с этим лопоухим разбойником, который больше других причинял ему зло. Может, поэтому и любил-то он его больше других мальчишек. Было в душе Адама что-то женственное, что-то способное любить боль. Он понимал, что то зло, которое приносили ему мальчишки, – зло слепое, глупое, идущее не от сердца, а от свойственной детству жестокости ради забавы.
– Пойдем, братец, перекусим, – решительно сказал Адам и, похлопав мерина по шее, повернулся и, не оглядываясь, зашагал к своей сторожке. Секунду поколебавшись, Митька пошел следом.
Они вышли на главную аллею. В ворота въезжала «скорая помощь».
– Угадай, за какую машину удобней цепляться? – неожиданно спросил Митька.
– Хм! – сморщил лоб Адам и даже чуть приостановился от странности вопроса. – Не знаю. Когда я цеплялся, машин не было. За карету начальника дистанции очень даже ловко было цепляться, потому что у нее крылья были высокие и кучер кнутом не доставал.
– А кто такой начальник дистанции? – поинтересовался Митька.
– Ну, это я в слободке жил, при станции железнодорожной. Вот главный начальник это был. Дистанция – значит путя от одного места до другого. И вот на всех
Они подошли к сторожке. Внезапно припомнив главное, застеснявшись, насупившись, Адам преградил Митьке вход в сторожку.
– Ты постой, погоди, посиди вот тут, в холодке, – быстро забормотал Адам, – а то на шелковницу полезай, полакомись, пока твоя банда не налетела. А я в комнате уберу, завтрак приготовлю. Сам знаешь: вчера праздновал, поди, спиртным воняет – проветрю.
Митьке дважды не нужно было напоминать о тутовнике.
– Тогда позовешь! – повелительно бросил он через плечо Адаму и мигом взобрался по влажному стволу на самое раскидистое дерево. Карабкаясь с ветки на ветку, он радостно обирал черные, омытые росой ягоды. У каждого мальчишки было на тутовнике свое облюбованное и узаконенное место, своя ветка, на которую он никого не пускал. А теперь, в этот ранний час, Митьке казалось, что этот закон еще не вступил в силу. Скользкое от росы, холодное дерево, облепленное большими, длинными, черными, блестящими ягодами, принадлежало самому себе да ему, Митьке.
С каким-то особенным оживлением Митька уселся наверху в развилке – это была прекрасная ветка, в обыденной их жизни, днем, принадлежавшая Толяну Бубу. Митька давно зарился на это место, но отнимать его у Толяна не рисковал. Митька, хотя и был главным и держал всех мальчишек в кулаке своей выдумкой, отчаянной храбростью и силою, хотя небольшой, но очень резкой, стремительной, ловкой, если сказать правду, в душе опасался Толяна. Толян был слабосильный мальчишка, но в нем был такой запас злости, решимости, даже жестокости, что его все побаивались. На многих примерах мальчишки знали, что Толян ни перед чем не остановится: он может и укусить, и огреть камнем, и ударить в лицо головой, его даже родная мать бить опасалась.
Адам, как бросаются с моста в ледяную осеннюю воду, переступил порог своего дома. Первое, что он почувствовал, было дыхание его дочери – нежный, чуть уловимый аромат удивительных, незнакомых Адаму цветов.
На кровати спал Николай Артемович. Он не слышал, как скрипнула и открылась дверь, как в комнату вошел Адам.
Толстая коричневая тетрадь лежала на табурете перед кроватью. Адам взял ее в руки. Лихорадочно перелистал страницы, унизанные ровным, четким почерком, взял очки с полки и, сев здесь же, на табурете, стал читать…
Я знаю, вначале ты, может, и не прочтешь эту тетрадку, даже вижу гримасу и саркастическое: «Эти женские штучки!» Но когда поймешь, что я не шучу, что простилась навеки, все равно прочтешь – из любопытства или вернется на миг любовь, хотя какая это была любовь… Но так или иначе, а прочтешь и тогда узнаешь и поймешь все. В твоем присутствии я всегда терялась и слова исчезали, вернее, я могла говорить с тобою обо всем: о политике, литературе, истории, только не о том, что меня мучило неустанно, – о наших с тобой отношениях. Ты должен знать все: я хочу судить тебя и себя.