Том 2. Статьи и фельетоны 1841–1846. Дневник
Шрифт:
16. Опять тяжелый разговор с Natalie, точно в прошедшем году после ее болезни; отчасти все эти Gr"ubelei [252] именно следствие болезни; но есть корни и глубже, в ее характере, в ее воспитании. Главная вина моя – что я не умел осторожно, нежно вырвать их. Несколько дней я заставал ее в слезах, с лицом печальным, – сначала я молчал, но не мог скрыть и свою грусть, это удвоило ее печаль, наконец, я не находил более сил, `a la lettre [253] не находил сил вынести этот вид; я от него приходил в какое-то горячечное состояние, уходил с какою-то тяжестью в груди, в голове; за что это благородное, высокое создание страдает, уничтожает себя, имея всю возможность счастья, возмущенного только воспоминанием трех гробиков, воспоминанием ужасным, но которое одно не могло бы привести к таким следствиям? Я просил, наконец, объяснить, и снова явились решительно ни на чем не основанные Gr"ubelei. «Я тебе не нужна, напротив, всегда больная, страждущая, я тебе порчу жизнь, лучше было бы избавить от себя, – ты меня любишь, я знаю, удар тебе был бы болен, но потом было бы спокойнее», и пр., и пр. Я просил, умолял, требовал, наконец, разумом разобрать всю нашу жизнь, чтоб убедиться, что все это тени, призраки. Она плакала ужасно – и признавалась, что с первого дня нашей жизни вместе ее эти мысли не покидают, что она только их скрывала, что они уже развиты с самой первой встречи, что она поняла, как моя натура должна была иметь иную натуру в соответственность, более энергическую и пр., и пр., и все это с видом существенного, сильного горя. Наконец, часа через два я уговорил ее самое разобрать похладнокровнее.
252
раздумья (нем.). – Ред.
253
буквально (франц.). – Ред.
254
восприимчивость, от susceptibilit'e (франц.). – Ред.
255
поклоняется (нем.). – Ред.
18. Странное состояние духа растет у Natalie и подавляет ее. Ее характер принадлежит к таким, с которыми нет средств, на нее ничто не действует, кроме внутреннего голоса. А он ей подсказывает сомнение и мрачные вещи. Неужели я довел ее до этого ужасного состояния недостатком любви, пустотою?.. Да что же я после этого?.. У ней нет веры в меня. Все это составляет какой-то узел в жизни, от которого будем считать новую эру. А тяжело мне, ужасно тяжело. Кара это, что ли? Конечно – но да мимо идет скорее чаша сия. Неделю тому назад жизнь была еще спокойна, и вдруг без причины разверзлись какие-то пропасти под ногами, – лишь бы удержаться на краю. Я виноват, много виноват, глубоко падал – но любовь моя была всегда святою святых, я минутами забывал ее – мог забывать, – и вот чудовищное действие. Я отравил жизнь – страшно сказать, волосы становятся дыбом – я испортил жизнь тому существу, которое любил и люблю больше всех. Несчастный нрав! Я мелок, загрязнен – но что ж в ней нет милосердия? Я заслужил крест, лежащий на мне, но колени гнутся под тяжестью его. А я думал, что мои падения с рук сойдут, – низкое упованье! Жалкая душа, и тем более жалкая, что она вооружена талантами. Я поднимусь – ну, а рубцы-то, нанесенные мною? Впрочем, я не хотел никогда ни даже темной минуты доставить ей, я всегда готов был всем пожертвовать для нее. Но при всем этом чувствую, как справедлив крест, – бесконечная любовь ее имеет в себе бесконечную гордость, эта гордость пренебрегает милосердием – простым прощением. Она стирает, отбрасывает факты, но остается при горести и оплакивании утраченного счастья. Облегченье, облегченье ей и мне. Gr^ace, gr^ace – gr^ace pour toi-m^eme [256] .
256
Пощады, пощады – пощады для тебя самой (франц.). – Ред.
19. Что делается со мною? Все покрывается каким-то туманом. И в груди трепет, должно быть, вроде того, который ощущает колодник, приговоренный к кнуту, перед наказанием; все мучит меня. Неужели я заслужил? Не мне вешать меру наказания. Высочайшая любовь к лицу есть эгоизм! Высочайшее смирение – гордость! А чувствовать себя неправым, носить угрызения, видеть терзание невинного, святого существа ежеминутно перед глазами! О, лучше ослепнуть!
21. И во всех случаях она побеждает меня. Это единственная индивидуальность, которая просто порабощает меня, – может, именно потому, что всякая мысль порабощения далека от ее благородной, прекрасной души. Вчера мы долго, долго и скорбно говорили. Я раскрывал все раны, все угрызения, нанесенные минутами падения… мало-помалу становилось на душе светлее, светлее; я как-то вырастал, ощущал всю мощь свою, всю любовь свою и всю ее любовь, обнявшую нимбом существо мое. И мы провели минуты высокого блаженства, все прошедшее было забыто – мы были хороши, как в день свадьбы. Благословенье этому вечеру.
22. Истинное, глубокое раскаяние очищает не токмо от события, в котором раскаивается человек, но вообще очищает от всей пыли и дряни, наносимой жизнию. Небрежность людская позволяет насесть пыли, паутине на святейшие струны души, гордость не дозволяет видеть, – паденье – и тотчас раскаяние (если натура не утратила благородства), человек восстановляется, но гордости нет, нет сухости, в нем трогательная грусть – он стыдится и просит милосердия, он делается симпатичен падшему.
Все эти дни решительно ничего не делал. Минутами душа так переполнялась, что из каждого пальца, кажется, готова была струиться сила, я – может, впервые в жизни – глубоко жалел, что я не музыкант, то, что мне хотелось сказать, только можно было бы сказать звуками. Минутами овладевала апатия – тягостная, сонная. Впрочем, читал Мицкевича. Много прекрасного, высоко художественного в этом плаче поэта. Боже мой, как хороша у него картина русской дороги зимой, бесконечная пустыня, белая, холодная. Море, не раскрывающее груди своей ветру, – ветру, который метет эту степь, от полюса до Черного моря! Дороги, пересекающие ту степь, вызваны не торговлей, не народной нуждой, а проведены по приказу царя, и пр., и пр. Замечательно в той же поэме место о памятнике Петра. Мицкевич сравнивает его (и влагает это в уста Пушкина) со спокойной позой Марка Аврелия в Риме. Тут лошадь несет, она стала на дыбы на краю пропасти и остановилась, как замерзнувшая каскада, еще шаг – и седок разбился бы вдребезги. Взойдет солнце свободы, подует ветер западный, и растает каскада.
В второй части «Дзядов» еще дух отрицанья сильный, истинно байроновский, борется с католическим воззрением. Но оно с каждым шагом берет верх. Для образца его поэзии:
A une m`ere polonaise. Le Christ `a Nazareth aux jours de son enfance Jouait avec la croix, symbole de sa mort: M`ere du Polonais! qu'il apprenne d’avance A combattre et braver les outrages du sort. Accoutume ses mains `a la cha^ine pesante: Qu’il apprenne `a tra^iner l’immonde tombereau, A m'epriser la mort sous la hache sanglante, A toucher sans rougir la corde du bourreau. Car ton fils n’ira point sur les tours de Solyme, Comme ses fiers a"ieux, detr^oner le croissant, Ni comme le Gaulois, planter l’arbre sublime De la libert'e sainte, et l’arroser de sang. Il lui faudra combattre un tribunal parjure, Recevoir le d'efi par un agent secret, Pour t'emoin le bourreau dans la caverne impure, Un ennemi pour juge et la mort pour decret. La mort!.. Pour monument et pour gloires fun`ebres Il aura d’un gibet les horribles d'ebris, Quelques pleurs d’une femme – et parmi les t'en`ebres Les mornes entretiens de quelques vieux amis [257] .257
Польской
Христос в Назарете в дни детства играл с крестом, символом своей смерти: мать поляка! пусть он заранее научится сражаться и преодолевать обиды судьбы.
Приучи его руки к тяжелой цепи: пусть он научится катить гнусную тачку, презирать смерть под кровавым топором и прикасаться, не краснея, к веревке палача.
Ибо твой сын не пойдет на башни Солима, подобно своим гордым предкам, свергать власть полумесяца, и не будет, как галл, сажать торжественное дерево святой свободы и орошать его кровью.
Ему придется сражаться с клятвопреступным судом, получать вызов тайного агента, иметь свидетелем палача в смрадном подземелье, врага в лице судьи и смерть как решение.
Смерть!.. Памятником и погребальными почестями для него будут ужасные обломки виселицы, несколько слез женщины – и во тьме мрачные беседы некоторых старых друзей (франц.). – Ред.
Сколько бедствий лежит позади этой колыбельной песни!
28. Весть об Jules Elysard. Он смывает прежние грехи свои, я совершенно примирился с ним.
31. Начал статью о формализме – будет хороша. Вчера «Die J"udin» оставила меня под каким-то тягостно хорошим чувством. Мне, просто, чрезвычайно нравится libretto. Много и много навевает дум, – притом музыка – как море, обтекающее, томящее и примиряющее бесконечными волнами звуков.
Февраль месяц.
4. Боткин назвал начало статьи о философии symphonia eroica [258] . Я принимаю эту хвалу – оно написалось в самом деле с огнем и вдохновением. Тут моя поэзия, у меня вопрос науки сочленен со всеми социальными вопросами. Я иными словами могу высказывать тут, чем грудь полна.
14. Тихо проведенное время. Граф Строганов обещал написать к Б<енкендорфу> и узнать, можно ли ехать на короткое время в чужие краи. Если – боже мой, я не соображу, что через шесть месяцев я могу сидеть где бы то ни было, не боясь жандармов. Но надежды опереть не на чем. Лучше не думать об этом.
258
героическая симфония (лат.). – Ред.
Из людей видел одного, да и тот женщина, т. е. Павлова, – ее голос неприятен, ее вид также не вовсе в ее пользу, но ум и таланты не подлежат сомнению. Больше на первый случай ничего не могу сказать.
15. Письмо от Огарева. На него только можно сердиться и негодовать, когда ни его нет, ни письма нет. Достоинство сирены: стал говорить, и симпатичная всему прекрасному и высокому душа все поправила, примирила, восстановила. Письмы от J. Elysard’а и от Белинского. Один умом дошел до того, чтоб выйти из < 1 нрзб.>, в котором сидел, другой страдает, глубоко страдает, беспокойный дух его мечется, ломает себя, – и когда же он дойдет до светлого, гармонического развития? Или есть натуры, которых вся жизнь в том и состоит, что они ломаются? Впрочем, много и внешних обстоятельств имеют влияние на него. Не деньги, а недостаток симпатий, недостаток близких людей, одиночество, на которое его обрек Петербург.
18. В «Si`ecle» между прочим с чрезвычайным хладнокровием рассказан следующий случай, бывший, помнится, в Лионе. Какой-то работник, не имея некоторое время занятий, пришел в ужасную крайность. На его руках больная жена, оба очень молоды. Они жили на чердаке и, не имея в один день хлеба и видов что-нибудь достать, он украл в нижнем этаже какую-то безделицу для того, чтоб, продавши ее, купить хлеба и лекарства жене. Воровство было сделано так неловко, что тотчас открыли, кто виновник. Работник, до того слывший порядочным человеком и понявший, что потерял последнее благо, ожидая жандармов, грустил, грустил с женою – да и решились повеситься. Оба привели в действие предположение, но жандармы успели отрезать веревки. Теперь будет судопроизводство. Оно в высшей степени замечательно. Надобно заметить, что французское jury [259] смертоубийство легче и снисходительнее обсуживает, нежели воровство! Подобные случаи выставляют разом во всей гнусности современное общественное состояние. Не может человечество идти далее в этих путях незакония. Но как выйти? Тут-то весь вопрос, но на него не может быть полного теоретического ответа. События покажут форму, плоть и силу реформации. Но общий смысл понятен. Общественное управление собственностями и капиталами, артельное житье, организация работ и возмездий и право собственности, поставленное на иных началах. Не совершенное уничтожение личной собственности, а такая инвеститура обществом, которая государству дает право общих мер, направлений. Фурьеризм, конечно, всех глубже раскрыл вопрос о социализме, он дал такие основания, такие начала, на которых можно построить более фаланги и фаланстера. Подобные анекдоты оправдывают злобный характер Прудоновых брошюр.
259
суд присяжных (франц.). – Ред.
20. Говорят, Уваров общий отчет за управление министерства просвещения за десятилетие заключает предложением расширить свободу книгопечатания и, след., изменить ценсурные учреждения. Конечно, это делается для славы, для того, чтоб даже в Европе поговорили, но, тем не менее, что за путаница хорошего и дурного во всем управлении, в каждом государственном лице? Нет определенных воззрений, нет определенных целей – и вечный тип Хлестакова, повторяющийся от волостного писаря до царя. Дух подражания европейцам нас не оставил, мы всё еще, как мещанин в дворянстве, хвастаемся, что мы образованны, и стараемся заявить, что имеем либеральные идеи. Между тем их нет, так как нет образования. Но и вражды против идей нет. Оттого выходит, что такой-то с спокойной совестью говорит и делает в трех разных смыслах, нисколько не замечая того. Разумеется, этот недостаток всего заметнее в значительных людях. Наши вельможи не умеют себя держать ни относительно нас, ни относительно служащих, всего менее относительно иностранцев: или troppo или troppo poco [260] , или дерзко, или фамильярно, или грубо, или унизительно учтиво. Они не свободны в своих манерах, потому что они играют роль, а не в самом деле аристократы. Один из самых лучших магнатов, граф Строганов, исполненный личного благородства и пр., со всем тем впадает иногда в страшные нелепости, желая `a propos de bottes [261] вдруг представить из себя лорда тори и забывая, что полчаса перед тем он посмеялся над английским торизмом и излагал вещи человеческие без всяких предрассудков касты. Таковы все, и князь Дмитрий Владимирович Голицын, слывущий либералом и как premier gentilhomme de l’empire [262] . Ein gutes Herz, verwirrte Fantasie; das heisst auf Deutsch: ein Narr war Lamettrie [263] . А не выражает ли все это вместе, что мы не устоялись? Брожение странное, уродливое гетерогенных элементов.
260
чересчур или недостаточно (итал.). – Ред.
261
ни с того ни с сего (буквально: по поводу сапог) (франц.). – Ред.
262
первый дворянин империи (франц.). – Ред.
263
Доброе сердце, путаная фантазия; по-немецки говоря: дурак был Ламеттри (нем.). – Ред.