Том 2. Тихий Дон. Книга первая
Шрифт:
«Закурить бы. Зараз пущу повод и достану кисет», — подумал он, снимая перчатку, шурша в кармане бумагой.
— Трави!.. — ружейным выстрелом гукнул за буерачной хребтиной крик.
Григорий вздернул голову; на острогорбый гребень выскочил пан и, высоко подняв арапник, пустил Крепыша карьером.
— Трави!
Пересекая хлюпкое, заросшее кугой и камышаткой днище буерака, скользя и пригибаясь к земле, быстро бежал грязнобурый, клочковатый в пахах, невылинявший волк. Перепрыгнув ложок, он стал и, живо повернувшись боком, увидел собак. Они шли на него лавой, охватывая подковой, отрезая от леса, начинавшегося в конце буерака.
Пружинисто покачиваясь, волк выскочил на кургашек — давнишнюю сурчину, —
Волк на минуту замялся, словно в нерешительности. Григорий, поднимаясь из буерака, кругообразно поводя поводьями, на минуту потерял его из виду, а когда выскочил на бугор, — волк мельтешился далеко-далеко; по черной ряднине степи, сливаясь с землей, плыли в бурьянах черные собаки, а дальше сбоку, полосуя Крепыша рукоятью арапника, обскакивал крутой яр старый пан. Волк перебивал к соседнему буераку, близко наседали, охватывали собаки, и почти над клочьями волчьих пахов висел, отсюда казавшийся Григорию белесым лоскутком, седой кобель Ястреб.
— Тра-а-ави-и-и!.. — доплеснулся до Григория крик.
Он выпустил жеребца во весь мах, тщетно стараясь разглядеть, что происходило впереди: глаза застилало слезами, уши забивал режущий свист рассекаемого ветра. Охота захватила Григория. Припадая к шее жеребца, он вихрился в буйной скачке. Пока доскакал до буерака — ни волка, ни собак не было. Через минуту его догнал пан. Осадив Крепыша на всем скаку, крикнул:
— Куда пошел?
— В буерак, должно.
— Обскакивай слева!.. Гони!..
Пан всадил каблуки в бока пляшущей на дыбах лошади, поскакал направо. Григорий, спускаясь в ложбину, натянул поводья; гикнув, вылетел на ту сторону. Версты полторы торопил взопревшего жеребца плетью и криком. Вязкая, непросохшая земля налипала на копыта, ошметками осыпало лицо. Длинный буерак, излучисто вившийся по бугру, повернул вправо, разветвился на три отножины. Григорий пересек поперечную отножину и помчался по пологому склону, завидев вдали черную цепку собак, гнавших волка по степи. Зверя, как видно, отбили от сердцевины буерака, особенно густо заросшей дубом и ольхами. Там, где сердцевина кололась на три отножины и буерак покато стекал тремя черно-сизыми рукавами, волк вышел на чистое и, выгадав с сотню саженей, шибко шел под гору в суходол, сплошь залохматевший одичалой давнишней зарослью бурьяна и сухого татарника.
Привставая на стременах, Григорий следил за ним, вытирал рукавом слезы, мочившие нахлестанные ветром глаза. Мельком взглянув влево, он узнал свою землю. Жирным косым квадратом лежала деляна, та, что осенью пахал он с Натальей. Григорий нарочно направил жеребца через пахоту, и за те небольшие минуты, в которые жеребец, спотыкаясь и качаясь, пересекал пахоту, в сердце Григория остывал охвативший его охотничий пыл. Уже равнодушно понукал Григорий тяжело сопевшего жеребца и, проследив за паном — не оглядывается ли, — перешел на куцый намет.
Вдали у Красного лога виднелся пустой стан пахарей. В стороне, на свежей, отливавшей бархатом пахоте ползли три пары быков, тащивших плуг.
«Наши хуторные. Чья это земля?.. Да, никак, Аникушкина». — Григорий скользил прищуренными глазами, узнавая быков и ходившего за плугом человека.
— Взя-а-а-ать!..
Григорий увидел, как двое казаков, бросив плуг, бежали наперерез волку, норовившему прорваться к логу. Один — рослый, в казачьей краснооколой фуражке, со спущенным под подбородок ремешком, — махал выдернутой из ярма железной занозой. И тут-то неожиданно волк сел, опустив зад в глубокую борозду. Седой кобель Ястреб с разлета перемахнул через него и упал, поджимая передние ноги; старая сука, пытаясь остановиться, чертила задом бугристую пахоту, не
— Вон он!.. Исподний!.. В глотку!.. — запыхавшимся знакомым голосом крикнул подбежавший казак с занозой. Он, сопя, прилег рядом с Григорием и, оттягивая кожу на шее вгрызавшегося в волчье брюхо кобеля, пятерней стреножил волка. Под вздыбленной, двигающейся под рукой жесткой шерстью Григорий нащупал трубку горла, коротко дернул ножом.
— Собак!.. Со-о-обак!.. Гони!.. — паралично хрипел посиневший пан, падая с седла на мякоть пахоты.
Григорий с трудом отогнал собак, оглянулся на пана.
Поодаль в стороне стоял Степан Астахов в фуражке с приспущенным на подбородок лакированным ремешком. Он вертел в руках железную занозу, дрожал посеревшей нижней челюстью и бровями.
— Ты откуда, молодец? — обратился к нему пан. — С какого хутора?
— С Татарского, — переждав время, отозвался Степан и сделал шаг в сторону Григория.
— Чей?
— Астахов.
— Вот что, любезный, ты когда едешь домой?
— Ноне к ночи.
— Привези нам эту тушку. — Пан указал ногой на волка, в агонии редко клацавшего зубами, поднимавшего кверху выпрямленную заднюю ногу с бурым свалявшимся клоком шерсти на лодыжке. — Что стоит — заплачу, — посулил пан и, вытирая шарфом пот с багрового лица, отошел в сторону, скособочился, снимая с плеча узкий, прикрепленный к фляге ремешок.
Григорий пошел к жеребцу. Ставя ногу в стремя, оглянулся. Степан, объятый неуемной дрожью, шел к нему, поводя шеей, плотно прижав к груди тяжелые крупные руки.
У соседки Коршуновых Пелагеи в ночь под субботу на Страстной неделе собрались бабы на посиделки. Гаврила Майданников — муж Пелагеи — писал из Лодзи, сулился прийти в отпуск к Пасхе. Пелагея выбелила стены и прибрала в хате еще в понедельник, а с четверга ждала, выглядывала за ворота, подолгу стояла у плетня простоволосая и худая, с лицом, покрытым плитами матежин; прикрыв глаза ладонью, всматривалась — не едет ли, случаем? Ходила она на сносях, но законно: в прошлом году летом приезжал Гаврила из полка, привез жене польского ситцу, прогостил недолго: четыре ночи переспал с женой, а на пятые сутки напился, ругался по-польски и по-немецки и, плача, распевал давнишнюю казачью песню о Польше, сложенную еще в 1831 году. С ним за столом сидели приятели и братья, пришедшие проводить служивого, глотали водку до обеда, подпевали:
Говорили про Польшу, что богатая, А мы разузнали — голь проклятая. У этой у Польши корчемка стоит, Корчма польская, королевская. У этой корчемки три их молодца пьют, Прусак да поляк, да млад донской казак. Прусак водку пьет — монеты кладет, Поляк водку пьет — червонцы кладет, Казак водку пьет — ничего не кладет; Он по корчме ходит — шпорами гремит, Шпорами гремит — шинкарку манит: «Шинкарочка-душечка, поедем со мной, Поедем со мной к нам на тихий Дон. У нас на Дону да не по-вашему живут: Не ткут, не прядут, не сеют, не жнут, Не сеют, не жнут, да чисто ходют».