Том 2. Тихий Дон. Книга первая
Шрифт:
На шестом месяце, когда скрывать беременность было уже нельзя, Аксинья призналась Григорию. Она скрывала, боясь, что Григорий не поверит в то, что его ребенка носит она под сердцем, желтела от подступавшей временами тоски и боязни, чего-то выжидала.
И в первые месяцы ее тошнило от мясного, но Григорий не замечал, а если и замечал, то, не догадываясь о причине, не придавал особого значения.
Разговор происходил вечером. Волнуясь, Аксинья сказала и жадно искала в лице Григория перемены, но он, отвернувшись к окну, досадливо покашливал.
— Что ж ты молчала раньше?
— Я
Барабаня пальцами по спинке кровати, Григорий спросил:
— Скоро?
— На Спасы, думается…
— Степанов?
— Твой.
— Ой ли?
— Подсчитай сам… С порубки это…
— Ты не бреши, Ксюшка! Хучь бы и от Степана, куда ж теперь денешься? Я по совести спрашиваю.
Роняя злые слезы, Аксинья сидела на лавке, давилась горячим шепотом:
— С ним сколько годов жила — и ничего!.. Сам подумай!.. Я не хворая баба была… Стал-быть, от тебя понесла, а ты…
Григорий об этом больше не заговаривал. В его отношения к Аксинье вплелась новая прядка настороженной отчужденности и легкой насмешливой жалости. Аксинья замкнулась в себе, не напрашиваясь на ласку. Она подурнела за лето, но статной фигуры ее почти не портила беременность: общая полнота скрадывала округлившийся живот, а исхудавшее лицо по-новому красили тепло похорошевшие глаза. Она легко управлялась с работой черной кухарки. В этот год рабочих было меньше, меньше было и стряпни.
Капризной стариковской привязанностью присох к Аксинье дед Сашка. Может быть потому, что относилась она к нему с дочерней заботливостью: перестирывала его бельишко, латала рубахи, баловала за столом куском помягче, послаже, и дед Сашка, управившись с лошадьми, приносил на кухню воды, мял картошку, варившуюся для свиней, услуживал всячески и, приплясывая, разводил руками, обнажая голые десны:
— Ты меня пожалела, а я в долгу не останусь! Я тебе, Аксиньюшка, хоть из души скляночку выну. Ить я без бабьего догляду пропадал! Вша источила! Ты, что понадобится, говори.
Григорий, избавившись от лагерного сбора по ходатайству Евгения Николаевича, работал на покосе, изредка возил старого пана в станицу, остальное время ходил с ним на охоту за стрепетами или ездил с нагоном на дудаков. Легкая, сытая жизнь его портила. Он обленился, растолстел, выглядел старше своих лет. Одно беспокоило его — предстоящая служба. Не было ни коня, ни справы, а на отца плоха была надежда. Получая за себя и Аксинью жалованье, Григорий скупился, отказывая себе даже в табаке, надеялся на сколоченные деньги, не кланяясь отцу, купить коня. Обещался и пан помочь. Предположения Григория, что отец ничего не даст, вскоре подтвердились. В конце июня приехал Петро проведать брата, в разговоре упомянул, что отец гневается на него по-прежнему и как-то заявил, что не будет справлять строевого коня: пусть, дескать, идет в местную команду.
— Ну, это он пущай не балуется. Пойду на службу на своем, — Григорий подчеркнул это слово, — коне.
— Откель возьмешь? Выпляшешь? — пожевывая ус, улыбнулся Петро.
— Не выпляшу, так выпрошу, а то и украду.
— Молодец!
— На жалованье куплю, — уже серьезно пояснил Григорий.
Петро посидел на крылечке, расспросил о работе, харчах, жалованье; на все придакивая, жевал обгрызенный окомелок усины и, выведав, сказал Григорию на прощанье:
— Шел бы ты домой жить,
— Я за ним не гоняюсь.
— Думаешь с своей жить? — свернул Петро разговор.
— С какой своей?
— С этой.
— Покеда думаю, а что?
— Так, с интересу попытал.
Григорий пошел его проводить. Спросил напоследок:
— Как там дома?
Петро, отвязывая от перил крыльца лошадь, усмехнулся:
— У тебя домов, как у зайца теремов. Ничего, живем помаленечку. Мать — она об тебе скучает. А сенов ноне наскребли, три прикладка свершили.
Волнуясь, Григорий разглядывал старую корноухую кобылицу, на которой приехал Петро.
— Не жеребилась?
— Нет, брат, яловая оказалась. Гнедая, энта, какую у Христони выменяли, ожеребилась.
— Что привела?
— Жеребца, брат. Там жеребец — цены нету! Высокий на ногах, бабки правильные и в грудях хорош. Добрячий конь будет.
Григорий вздохнул.
— Скучаю по хутору, Петро. По Дону скучился, тут воды текучей не увидишь. Тошное место!
— Приезжай проведать, — кряхтел Петро, наваливаясь животом на острую хребтину лошади и занося правую ногу.
— Как-нибудь.
— Ну, прощай!
— Путь добрый!
Петро уже выехал со двора: вспомнив, закричал стоявшему на крыльце Григорию:
— Наталья-то… Забыл… беда какая…
Ветер, коршуном круживший над двором, не донес до Григория конца фразы; Петра с лошадью спеленала шелковая пыль, и Григорий, не расслышав, махнул рукой, пошел к конюшне.
Сухостойное было лето. Редко падали дожди, и хлеб вызрел рано. Только что управились с житом — подошел ячмень, желтел кулигами, ник чупрынистыми колосьями. Четверо пришлых рабочих, нанявшихся поденно, и Григорий выехали косить.
Аксинья отстряпалась рано, упросила Григория взять ее с собой.
— Сидела бы дома, нужда, что ль, несет? — отговаривал Григорий, но Аксинья стояла на своем и, наскоро покрывшись, выбежала за ворота, догоняя повозку с рабочими.
То, чего ждала Аксинья с тоской и радостным нетерпением, то, чего смутно побаивался Григорий, — случилось на покосе. Аксинья гребла и, почувствовав некоторые признаки, бросила грабли, легла под копной. Схватки начались вскоре. Закусив почерневший язык, Аксинья лежала плашмя. Мимо нее, объезжая круг, покрикивали с косилки на лошадей рабочие. Один молодой, с подгнившим носом и частыми складками на желтом, как из дерева выструганном, лице, проезжая, кидал Аксинье:
— Эй, ты, аль припекло в неподходящее место? Вставай, а то растаешь!
Сменившись с косилки, Григорий подошел к ней:
— Ты чего?..
Аксинья, кривя непослушные губы, хрипло сказала:
— Схватывает.
— Говорил — не езди, чертова сволочь! Ну, что теперя делать?
— Не ру-гай-ся, Гриша… Ох!.. Ох!.. Гриша, за-пряги! Домой бы… Ну, как я тут? Тут ить казаки… — застонала Аксинья, перехваченная железным обручем боли.
Григорий побежал за пасшейся в логу лошадью. Пока запряг и подъехал — Аксинья отползла в сторону, стала на четвереньки, воткнув голову в ворох пыльного ячменя, выплевывая изжеванные от муки, колючие колосья. Она распухшими чужими глазами непонимающе уставилась в подбежавшего Григория и, застонав, въелась зубами в скомканную завеску, чтобы рабочие не слышали ее безобразного животного крика.