Том 21. Жизнь Клима Самгина. Часть 3
Шрифт:
Но нередко он бросал карандаш на стол, говоря себе:
«Я — не таков, как эти люди, более здоров, чем они, я отношусь к жизни спокойнее».
Однако действительность, законно непослушная теориям, которые пытались утихомирить ее, осаждаясь на ее поверхности густой пылью слов, — действительность продолжала толкать и тревожить его.
В конце зимы он поехал в Москву, выиграл в судебной палате процесс, довольный собою отправился обедать в гостиницу и, сидя там, вспомнил, что не прошло еще двух лет с того дня, когда он сидел
«И в бездонном мешке времени кружится земной шар», — вспомнил он недавно прочитанную фразу и подумал, что к Достоевскому и Гоголю следует присоединить Леонида Андреева, Сологуба. А затем, просматривая карту кушаний, прислушиваясь к шуму голосов, подумал о том, что, вероятно, нигде не едят так радостно и шумно, как в Москве. Особенно бесцеремонно шумели за большим столом у стены, налево от него, — там сидело семеро, и один из них, высокий, тонкий, с маленькой головой, с реденькими усами на красном лице, тенористо и задорно врезывал в густой гул саркастические фразы:
— В Европе промышленники внушают министрам руководящие идеи, а у нас — наоборот: у нас необходимость организации фабрикантов указана министром Коковцовым в прошлом году-с!
За спиною Самгина, под пальмой, ворчливо разговаривали двое, и нетрезвый голос одного был знаком.
— Ерунда! Солдаты революции не делают.
— Тише!
— Расстреливать, как негров…
— Ты — сообрази: гвардия, преображенцы…
— Тем более: расстреливать! Что значит высылка в какое-то дурацкое село Медведь? Ун-ничтожать, как англичане сипаев…
— Это ты несерьезно говоришь.
— Я знаю больше тебя, — пьяным голосом вскричал свирепый человек, и Самгин тотчас вспомнил:
«Это — Тагильский. Неприятно, если узнает меня».
Он привстал, оглядываясь, нет ли где другого свободного столика?
Столика не нашлось, а малоголовый тенор, ударив ладонью по столу, отчеканил:
— Ни-ко-гда-с! Допущение рабочих устанавливать расценки приемлемо только при условии, что они берут на себя и ответственность за убытки предприятия-с!
Он встал и начал быстро пожимать руки сотрапезников, однообразно кивая каждому гладкой головкой, затем, высоко вскинув ее, заложив одну руку за спину, держа в другой часы и глядя на циферблат, широкими шагами длинных ног пошел к двери, как человек, совершенно уверенный, что люди поймут, куда он идет, и позаботятся уступить ему дорогу.
По газетам Самгин знал, что в Петербурге организовано «Общество заводчиков и фабрикантов» и что об этом же хлопочут и промышленники Москвы, — наверное, этот длинный — один из таких организаторов. Тагильский внятно бормотал:
— В Семеновском полку один гусь заговорил, что в Москве полк не тех бил, — понимаешь? Не тех! Солдаты тотчас выдали его…
Направо
широкоплечая дама с коротенькой шеей в жирных складках, отлично причесанный, с подкрученными усиками, студент в пенснэ, очень похожий на переодетого парикмахера, и круглолицый барин с орденом на шее, с большими глазами в синеватых мешках; медленно и обиженно он рассказывал:
— Я сам был свидетелем, я ехал рядом с Бомпаром. И это были действительно рабочие. Ты понимаешь дерзость? Остановить карету посла Франции и кричать в лицо ему: «Зачем даете деньги нашему царю, чтоб он бил нас? У него своих хватит на это».
— Ужасно, — басом и спокойно сказала женщина, раскладывая по тарелкам пузатеньких рябчиков, и спросила: — А правда, что Лауница убили за то, что он хотел арестовать Витте?
— Но, мама, — заговорил студент, наморщив лоб, — установлено, что Лауница убили социалисты-революционеры.
Так же басовито и спокойно дама сказала:
— Я не спрашиваю — кто, я спрашиваю — за что? И я надеюсь, Борис, что ты не знаешь, что такое революционеры, социалисты и кому они служат. Возьми еще брусники, Матвей!
Человек с орденом взял брусники и, тяжко вздохнув, сообщил:
— Старик Суворин утверждает, что будто Горемыкин сказал ему: «Это не плохо, что усадьбы жгут, надо потрепать дворянство, пусть оно перестанет работать на революцию». Но, бог мой, когда же мы работали на революцию?
— Ужасно, — сказала дама, разливая вино. — И притом Горемыкин — педераст. Студент усмехнулся, говоря:
— Ты, дядя, забыл о декабристах…
«Это — люди для комедии, — подумал Самгин. — Марина будет смеяться, когда я расскажу о них».
Его очень развлекла эта тройка. Он решил провести вечер в театре, — поезд отходил около полуночи. Но вдруг к нему наклонилось косоглазое лицо Лютова, — меньше всего Самгин хотел бы видеть этого человека. А Лютов уже трещал:
— Вот — непредвиденный случай! Глупо; как будто случай можно предвидеть! А ведь так говорят! Мне сказали, что ты прикреплен к Вологде на три года, — неверно?
Он был наряжен в необыкновенно пестрый костюм из толстой, пестрой, мохнатой материи, казался ниже ростом, но как будто еще более развинченным.
— Хотя — ив Вологде пьют. Ты еще не запил? Интересно, каким ты пером оброс?
Говорил он вполголоса, но все-таки было неприятно, что он говорит в таком тоне при белобрысом, остроглазом официанте. Вот он толкает его пальцами в плечо;
— Кабинетик можно, Вася?
— Слушаю. Закусочку?
— Неизбежно.
— А дальше?
— Сам сообрази, ангел.
«Показывает старомодный московский демократизм», — отметил Самгин, наблюдая из-под очков за публикой, — кое-кто посматривал на Лютова иронически. Однако Самгин чувствовал, что Лютов искренно рад видеть его. В коридоре, по дороге в кабинет, Самгин осведомился: где Алина?