Том 23. Её величество Любовь
Шрифт:
— Не волнуйтесь, потерпите как-нибудь до утра! Нас выпустят и повезут дальше. Не может быть, чтобы нас… Нет смысла расстреливать нас… Они только хотели попугать и в сущности расстреливать никогда не будут, — слышались более спокойные, трезвые голоса.
— Нет, одного из нас расстреляют. И это не подлежит сомнению: он оскорбил офицера. Немцы озлоблены, как звери; они придираются ко всему.
— Тише, ради Бога тише!.. Тут близко около нас, кажется, его невеста.
— Бедняжка! Каково-то ей!
— Ее мать точно помешалась.
Какая ночь!
Минутами Китти кажется, что это — только сон, дикий, кошмарный, но все же сон. И этот темный, едва освещенный фонариками сарай, весь пропитанный зловонием, и эта жутко копошащаяся в полутьме толпа заключенных, и то, что взяли и увезли в тюрьму Бориса, — тоже сон. Ей сказали, что Мансурова расстреляют утром, что всех расстреляют: и женщин, и стариков, и детей. Ах, это было бы лучшее из всего, что может случиться!
Смерть — забвение, избавление от всех тревог, мучений и бед. Борис, милый, желанный, рыцарь чести и рыцарь духа. Он не мог поступить иначе, не мог не заступиться за нее и за это погибает, за это будет расстрелян. Нет, она не хочет жить без Бориса… Но мать? Что ей делать с матерью? На кого оставить старуху? И почему она стала вдруг такая? Почему все время держит ее за руку, не отпускает и дрожит, бормоча одно и то же: "Не пущу, не пущу, не пущу"? Какое у нее лицо при этом! Какие глаза! Китти смотрит с минуту в странное, желтое лицо с остановившимися глазами, и вдруг смутная догадка пронзает ее мозг:
"Сошла с ума? Что, если она сошла с ума от испуга, от горя?"
Сердце девушки холодеет. Она бережно принимает ледяные руки матери в свои, подносит их к губам, отогревает своим дыханием и шепчет:
— Мамочка, дорогая, успокойтесь! Голубушка-мама, все пройдет, все переменится. Господь милостив. Вот увидите, дорогая!
— Не пущу, не пущу, не пущу! — твердит свое старуха, и сильнее впиваются ее пальцы в руки дочери.
Волна отчаяния захлестывает Китти.
"А Бориса, может быть, уже нет на свете… Его убили, расстреляли… он мертв", — мелькает жуткая мысль.
Китти ничего не видит и не слышит и тогда, когда открывается дверь сарая и несколько караульных в сопровождении двух офицеров останавливаются у порога.
— Кто здесь из вас Бонч-Старнаковская? — кричит громкий, привыкший к командованию на плацу, голос.
Он доходит до сознания Софьи Ивановны.
— Китти, — шепчет она, пугливо косясь на дверь, — Китти, деточка, опять нас зовут… Не пущу, не пущу! Хоть убейте! — и старуха в приступе отчаяния изо всех сил прижимает к себе дочь.
Та медленно открывает отяжелевшие веки. Сноп света падает ей прямо в лицо.
— Бонч-Старнаковская кто из вас? Черт возьми, возись еще с ними! — ворчит полупьяный солдат, проходя мимо Китти и наступая на груды тел, расположенных на полу в полном оцепенении.
— Боже мой! — восклицает "Китти. — Что еще надо? Бонч-Старнаковские — это мы.
— Вы? Так бы и говорили раньше! — снова ворчит длинноусый прусский унтер и поднимает свой фонарь в уровень с лицом девушки, но тотчас же опускает руку, выпучив от неожиданности глаза.
Вот так красавица! Такой он еще и не видывал, старина Франц. Не мудрено, что обер-лейтенант из-за такой красотки едва не нарвался на оплеуху, а того русского расстреляют поутру. Н-да… Бывают же такие лица!
Красота — этот Божий дар — имеет власть, подобную царской, и ей подчиняются часто помимо желания. И сейчас простодушный унтер с ошалелым видом смотрит в лицо Китти.
— Вы — Бонч-Старнаковская? — после долгой паузы спрашивает он еще раз. — Если так, то идите… да захватите с собой мать. Ведь эта старая дама — ваша мать?
— Но куда? Куда опять, ради Бога?
— Придете — увидите. Некогда тут разговаривать да терять время даром! — и пруссак, рассерженный на свою минутную слабость, старается грубостью исправить оплошность.
Китти с матерью медленно продвигается к выходу. Девушка смотрит себе под ноги, осторожно нащупывая дорогу. Пруссак, не смущаясь, идет напрямик, наступая на живых, как на мертвых. И стоны, и крики как будто не доходят до его слуха.
Вдруг Китти останавливается пораженная. Знакомое лицо, красивые, несколько грубые черты; только непривычное военное платье приводит в смущение девушку. Но платье — это вздор. Тем не менее это — он, он, несомненно; это — его выпуклые глаза, подстриженные усы, богатырские плечи.
— Рудольф! Это — вы, Рудольф? Боже мой, как я рада! Мама, очнитесь! Ведь это — Рудольф Штейнберг, сын Августа Карловича. Теперь мы спасены… Борис спасен. О, как я рада! Рудольф! Рудольф!
Китти протягивает к нему руки, потрясенная и обрадованная.
Да, она счастлива встретить здесь хоть одного знакомого, одного заступника. Китти забывает сейчас тот злосчастный случай, что окончательно разъединил их шесть лет тому назад, и то, что произошло после их отъезда, о чем писала им Муся. Все темное и злое забыла в этот миг Китти, и только сверлит ее мозг единственная мысль:
"Рудольф — здешний и имеет несомненное значение, как офицер прусского штаба. О, он не замедлит выручить нас".
Сейчас она держит его большие, сильные руки в своих маленьких и дрожащих и лепечет сквозь слезы, неудержимыми каплями одна за другой стекающие по ее лицу.
— Рудольф! Славный, хороший Рудольф! Вы явились, как добрый гений, так неожиданно, так внезапно и так кстати, так поразительно кстати!
Рыдания мешают договорить девушке. Она, сама того не замечая, как цыпленок под крылышко наседки, приникает головой к груди Рудольфа.