Том 23. Её величество Любовь
Шрифт:
Будет еще поезд? Ради Бога скажите только, будет еще поезд нынче до границы или нет? — слышатся отчаянные возгласы.
Начальник поезда, красный, упитанный, самодовольный, чувствует себя господином положения, ходит павою и поглаживает густо нафабренные фиксатуаром усы. Он играет, как кошка с мышью, со всею этой толпой.
— Поезда не будет! — неожиданно изрекает он с неподражаемым жестом величия и презрения по адресу всей этой толпы.
Раздаются крики, плач женщин. Многие уже успели купить себе билет на последние деньги и теперь, оставшись без гроша в кармане, не знают,
Но грозный олимпиец, натешившись вдоволь своей шуткой, уже кричит громко:
— В вагоны! Тотчас же в вагоны! Да не мешкайте же, черт возьми! Поезд на Штеттин. Кто едет через Штеттин в Швецию? Русско-немецкая граница уже закрыта.
Снова сутолока, паника, слезы. Немногим счастливцам удалось попасть в поезд. Жандармы суют людей, как кукол, по двадцать пять человек в купе, где мест имеется только на шестерых… Следом за публикой в вагоны входят и солдаты с ружьями.
— Зачем солдаты? — слышатся робкие возгласы.
— Шторы на окнах спустить! В окна не смотреть! За малейшее ослушание виновные подлежат расстрелу! — звучит по всем отделениям поезда, и, стуча сапогами и прикладами, солдаты занимают все его проходы и коридоры.
Наконец, слышится свисток. Поезд трогается.
— Слава Богу! — шепчет Китти и тихонько крестится под дорожной накидкой.
Да, поезд двигается. Зажатая со всех сторон Софья Ивановна с воскресшими в ее теле мучительными страданиями полусидит, полулежит частью на диване, частью на чьем-то чемодане, попавшем ей под ноги. Китти сжалась тут же, подле нее. Борис пристроился в дверях и не сводит взора с невесты и будущей тещи. Как они настрадались, бедняжки! Он охотно перенес бы какие угодно муки, лишь бы облегчить их долю. Но что он может сделать теперь?
В купе становится нечем дышать. Июльский полдень душен, как пред грозою, а окна нельзя открывать по предписанию неумолимого немецкого начальства. Жаловаться тоже нельзя. Грозно вытянулась в коридоре щетина штыков. Солдаты чувствуют себя свободно, как дома, и наступают огромными сапожищами на расположившихся на полу путешественников, которым не хватило мест в купе. Через открытую дверь видно, как два драгуна-офицера, дыша зловонными сигарами, оживленно обмениваются между собою замечаниями по поводу молодых дам и барышень. Их глаза все чаще направляются в ту сторону, где, уронив головку на плечо матери и полузакрыв глаза, сидит Китти. Она устроилась у самого входа, и живая стена пассажиров и пассажирок не закрывает ее от глаз двух собеседников. Обе офицера, по-видимому, пьяны, от них пахнет пивом.
— Недурна! Положительно хороша! И цвет волос необыкновенный. Что вы скажете на это, господин обер-лейтенант? — говорит офицер помоложе своему товарищу, у которого распущенные рыжие усы торчат, как у кота в марте.
— Крашеная! — пренебрежительно роняет тот.
— Гм… Вы думаете?
— Крашеная, конечно!.. Таких волос не бывает даже у француженок. А, впрочем…
— Но не все ли равно — крашеная она или нет? На мой взгляд, она — все-таки милашка. Не глядите на нее, а то я стану ревновать, —
— Не бойтесь, хватит на обоих — на товарищеских началах поделимся, — цинично хохочет старший. — Девка, право же, стоит того, чтобы заняться ею, н-да!
— А старую ведьму куда вы денете? Красавица, как видите, приклеена к ней.
— Постойте! У меня есть предписание проконтролировать паспорта и сделать поголовный обыск на первой же остановке. Вы убедитесь сами, что за блестящая идея пришла мне в голову.
— Вы всегда были гениально изобретательны, господин обер-лейтенант, я это знаю…
— Ну-ну, друг мой, не льстите! Это не изменит дела. Говорю вам: если красотка пришлась и вам по вкусу, дело в шляпе — она наша.
— Как так?
— А вот увидите, дайте время!
Голоса этих офицеров, пониженные до шепота, не слышны ни в купе, ни в группе солдат, занявших коридор этого отделения, но масляные взгляды обоих все настойчивее останавливаются на Китти. Эти взгляды заставляют девушку каждый раз вздрагивать, она уже заметила их. Какое-то темное предчувствие вползает ей в душу, становится страшно от этих взглядов.
А поезд, хотя и медленно, все-таки продвигается вперед.
Поезд еле двигается, почти ползет. Женщины и дети чуть живы от духоты и тесноты.
— Пить, мама, я хочу пить, — лепечет мальчик, и глаза его глядят с мольбою.
Больная, едва держащаяся на ногах, молодая дама, которой всего неделю назад сделали сложную операцию в Берлине, говорит:
— Я знаю… о, я знаю… Мне не доехать до Петербурга, я умру…
Две совсем юные девушки, едущие со стариком-отцом из Киссингена, хлопочут около старика, почувствовавшего себя дурно.
— Ради Бога капель или нашатырного спирта! У кого, господа, есть нашатырный спирт? — молят они. — И откройте окно, ради Бога! Нашему отцу дурно… Это от духоты.
— Ни с места! — пьяным голосом орет из коридора офицер с лицом из папье-маше. — Руки прочь! Каждый, кто подойдет к окну, будет расстрелян.
Вдруг поезд останавливается. За спущенными занавесками нельзя узнать, где стоит он: у станции или среди поля.
— Это — Кенигсберг? — осведомляется кто-то у солдат, расположившихся в коридоре.
— Нет, ваш Петербург, он самый! Ха-ха-ха! Что, не верите разве? — грубо гогочет в ответ обер-лейтенант.
Лица начальника караула и другого офицера принимают злобное выражение.
— Всем выходить! Живо! Ну же, шевелитесь! Нам некогда! Марш! — кричит первый и, взбрасывая стеклышко монокля в глаз, уже не отрываясь смотрит теперь поверх других голов прямо в лицо Китти.
В тщательно прилизанной на пробор голове немца, одурманенной винными парами, медленно шевелятся мысли: "Как, однако, бледна эта бедняжка!.. Но кто этот мододец, что наклоняется к ней и предлагает руку старой даме? Что он говорит? Кто он ей? Муж, жених, брат или просто случайный попутчик-знакомый? Кто поймет этот варварский язык? Во всяком случае, кто бы ни был этот молодчик, он может помешать делу. Надо принять меры".