Том 3. Алый меч
Шрифт:
Этой же, неприятной, любовью, хотя гораздо меньшей и с оттенком товарищества, я любил мою няню Полю. Полю я всегда помнил около себя. Она была кругленькая, молоденькая, низенького роста, с широким утиным носом, розовая, несмотря на веснушки, миловидная и веселая. Темные волосы вились легкими кольцами около ушей. Вот, я любил и Полю. Но Поля тоже была мне нужна, она играла со мной и надевала мне чулки, а обезьяна была, во-первых, новая, сразу взявшаяся, а, во-вторых, немая, не могущая явить мне ни благодарности, ни расположения, и я любил ее сам для себя, и в этом было что-то таинственное. Я не играл в обезьяну, днем я только сидел над нею, сладко томясь и не зная, что с нею делать, а вечером засыпал с радостным сознанием, что она у меня
Мы сидели за обедом и ели рябчиков.
Отец мой (я его видел редко и относился к нему с равнодушием) только что вернулся из «Палаты» и о чем-то с оживлением рассказывал матери. Я никогда не слушал этих рассказов. Он говорил точно о не об общем, а о том, что касалось только его и могло быть понято им одним, а вовсе не всеми людьми. Я удивлялся, что мать слушает эти, ничего незначащие для нее слова. Я равнодушно болтал ногами и следил, как отец, в пылу разговора, и повторяя: «…А он в это время пишет ему: так-то и так-то…», – проводит вилкой быстро по скатерти, зубцы вилки цепляют скатерть и оставляют на ней чуть заметный шероховатый след.
Так как черную Машу, горничную, недавно рассчитали за грубость, то прислуживала Поля. Желтое ситцевое платье у нее шуршало, на груди топорщились оборки передника, раскрасневшееся лицо в веснушках выражало усердие. Я смотрел, как она поднесла блюдо к моему отцу и ждала, пока он долго присматривался и выбирал. Поля устала держать, и тяжелое блюдо слегка колебалось. Наконец, я увидел, как отец взял кусок. Кожа, прожаренная и сдернутая, слегка обнажала белое, нежное, как пух, мясо. Я еще поглядел на отца, на Полю, на рябчика, и вдруг такие смешные мысли пришли мне в голову, что я не удержался и усмехнулся громко. Отец не любил, чтобы хохотали беспричинно, а я не любил с ним разговаривать, поэтому я поскорее закрыл рот рукою и сделал вид, что никуда не смотрю.
Но отец уже заметил и, обратившись ко мне, строго спросил:
– О чем ты?
У меня было большое желание сказать: «Так», или совсем ничего не сказать, но это представлялось невозможным. Мать говорила мне, что лгут только дети, и дурные дети притом, а что так как я никогда не лгу, то она и обращается со мною, как с равным. Единая же неправда могла превратить меня в ребенка, и мама перестала бы смотреть на меня, как на человека.
– Смешные мысли пришли в голову, – сказал я. Отец недовольно кашлянул.
– Какие же это такие мысли?
Хотя мне и не хотелось говорить с отцом, но в эту минуту я опять вспомнил свои мысли и засмеялся.
– Люди ошибаются, – сказал я. – Вот, мама мне рассказывала… Я не спорил тогда, но я уж видел, что оно не так. Я и прав, а она не права.
– Да в чем дело? – нетерпеливо крикнул отец.
– Что это ты кричишь, папа? Я и так скажу. Если ты мне не веришь, – прибавил я с достоинством, – то можешь у мамы спросить, она здесь. Только странно, если ты мне не веришь. Я не начинал разговора, но если ты хочешь знать, то вот: мама мне как-то объясняла, что все творения Божий равны. И хотя сразу видно, что они не равны, но это будто бы только кажется, а внутри все равны. И что Бог справедлив. А я смотрел, как все делается, и подумал: где же равны? Одно творение за столом сидит – это ты, папа; другое ему подает, служит – это Поля; а третье творение сжаренное, его едят – рябчик. Вот я и подумал: значит, неравны, потому что если б равны – то несправедливо. Я маме это хотел после, без тебя, сказать.
Мама рассердилась, к моему изумлению, больше отца.
Я хотел начать с ней спор, но она велела мне молчать. Я не обиделся, потому что правда была на моей стороне, только пожал плечами и, когда кончился обед, безмолвно пошел в гостиную, в угол к окну, и расположился там в кресле. Гостиная отделялась от залы деревянной аркой, но меня не было видно из моего угла. Я спокойно лежал и, уже забыв о равенстве и неравенстве, размышлял, почему с наступлением августа стали мимо нас возить все больше и больше гробов, что такое холера, и отчего люди боятся смерти и мертвецов? В прошлом месяце у нас умер кучер Андрей. Я ходил его смотреть в дворницкую, и он мне очень понравился. Живой он был красный, слюнявый, почти всегда пьяный, с налитыми кровью глазами. Он вечно беспокоился, был недоволен и ругался хрипящими и рокочущими словами, которые все называли неприличными и которые ему самому были, очевидно, неприятны. Теперь же, умерший, он лежал белый и спокойный, и такой красивый, каким еще никогда не бывал. На вид он казался необыкновенно довольным, и я порадовался за него. Что же касается до ада, куда Андрея будто бы пошлют, то этому я положительно не мог верить. Неужели Бог, который добрее всех людей, согласился мучить Андрея вечно за неприличные слова и за водку? Это бы и человек помучил да и простил. А не то что Бог. Бог сразу простит, это и говорить нечего.
Мои размышления были прерваны голосом отца, который из-за стола пришел с сигарой в залу, прогуливался там из угла в угол и спорил с матерью. Она, я знал, сидела на своем обычном месте, за рабочим столиком.
– Это совершенно невозможно, – говорил отец. – Ты из него сделала урода. Разве это ребенок? Ему нужно в бабки играть да порки бояться, а ты чуть с ним не на вы, рассуждаешь с ним Бог знает о чем, вбила ему в голову, что он человек, когда его от полу не видать, скоро бояться его станешь… Раскаешься, да поздно. Этого, друг мой, твоего философа да неженку товарищи в гимназии так дуть будут, что вряд ли у него голова на плечах останется. Книги ему все даешь читать, да еще объясняешь! Ну разве он может их понимать?
Мама что-то возразила, но тихо, и я не расслышал. Кстати сказать, я был вовсе не неженка, рос здоровым и крепким мальчиком, большим не по летам.
Отец, однако, еще говорил, я перестал было слушать, но вдруг новое слово привлекло мое внимание.
– Как хочешь, матушка, в пансион – так в пансион. Я, пожалуй, согласен, что в гимназию ему рано. Всякая перемена ему полезна. Твоя система воспитания мне кажется нелепой, извини меня, хотя я и дал слово не вмешиваться. Например, это убеждение, что такому малышу возможно всегда давать правдивые объяснения! Мало ли он о чем будет спрашивать! Нет, детям лгать надо! Не бойся, они всему верят.
– Вон оно что! – подумал я обиженный. – Лгать! Хорош большой человек! Никогда не стану с ним говорить.
– Не могу я этого, – отвечала мама. – Не стану перед ребенком унижаться. Что я знаю, то и он может знать. Нисколько он не глупее меня, только неопытнее. Ради этого я и учу, и объясняю, сколько умею. Но я готова сделать тебе уступку, я отдам его в пансион Артемьевой, моей подруги. Мы вместе учились в Москве, хотя она в старших классах была. Лидии Ивановне я доверяю, а Вите следует повидать людей, поучиться не одному.
– Еще не захочет он в пансион, упрашивать придется, – начал отец насмешливо.
Но тут я, устав подслушивать (ужасно это мне не нравилось), вышел из гостиной.
– Извините, папа, мама, – сказал я. – Я нечаянно слышал, что вы говорите. Я хотел выйти, но потом, не знаю как, остался и слушал. Отчего ты думаешь, папа, что я не захочу в пансион? Я маме доверяю, и если она хочет, то пусть я иду в пансион. Я тебя огорчил, что сравнил с рябчиком, но ты тоже, папа, не прав передо мной. Потому что я не хочу тебя обманывать, а ты хочешь.