Том 3. На японской войне. Живая жизнь
Шрифт:
Нас передвинули верст на пять еще к северу, в деревню Тай-пинь-шань. Мы стали за полверсты от Мандаринской дороги, в просторной усадьбе, обнесенной глиняными стенами с бойницами и башнями. Богатые усадьбы все здесь укреплены на случай нападения хунхузов. Хозяина не было: он со своею семьею уехал в Маймакай. В этой же усадьбе стоял обоз одного пехотного полка.
Наступала весна. Почки набухали, пробивались веселые стрелки молодой травы, желтоватые луговины получали зеленоватый
– Бульсой, бульсой (большой) капитан!.. Тхун-тхун хажаин!
И показывали руками кругом: хозяин надо всем.
Ковыляя на своих ножках, старик ходил по двору и осматривал его, добродушно-любезно улыбался нам, попросил у нас разрешения войти в свою фанзу. Ему позволили. Он вошел, осмотрелся. Видимо, остался очень доволен, что ничего не сломано.
– Шанго (хорошо)! – сказал он.
– Ломайло мэ ю (ломать, портить ничего не будем)! – успокоительно говорили ему.
– Шанго! – повторил он.
Сел на дворе на ящик, посасывая свой аршинный чубук. Из боковой фанзы с поднятыми верхними рамами окон доносились возгласы и пение, – у нас служили всенощную. Слышны были странные моления о страждущих, о мире всего мира… Старик с любопытством прислушивался.
Поместиться ему в своей усадьбе было негде: все было занято нами и нашею командою. К ночи старик уехал обратно в Маймакай.
Китайцы выезжали на поля. Начинался сев. Начальников русских частей объезжали два китайских чиновника с шариками на шляпах, со свитою из пестрых китайских полицейских с длинными палками. Чиновники предъявляли бумагу, в которой власти просили русских начальников не препятствовать китайцам к обработке полей. Русские начальники прочитывали бумагу, великодушно кивали головами и заявляли чиновникам, что, конечно, конечно… какой тут даже может быть разговор…
Однажды утром я услышал в отдалении странные китайские крики, какой-то рыдающий вой… Я вышел. На втором, боковом дворе, где помещался полковой обоз, толпился народ, – солдаты и китайцы; стоял ряд пустых арб, запряженных низкорослыми китайскими лошадьми и мулами. Около пустой ямы, выложенной циновками, качаясь на больных ногах, рыдал рябой старик-хозяин. Он выл, странно поднимал руки к небу, хватался за голову и наклонялся и заглядывал в яму.
В этой яме, под набросанными сверху каоляновыми корешками, у старика было зарыто четыреста пудов каолинового зерна. Сегодня утром с арбами и с рабочими он приехал, чтоб взять семена для сева, разрыл яму, – она была пуста.
Начальник обоза, флегматический капитан с рыжими, отвисшими усами, был здесь. Он с равнодушным любопытством следил за стариком, на вопросы переводчика удивленно пожимал плечами и говорил, что каоляна никто не брал.
– Николай Сергеевич, вы не знаете, – может быть, кто из наших солдат взял? – спрашивал он прапорщика. В его голосе было что-то притворное и неестественное.
– Нет!
– Брал кто из вас, ребята, его каолян? – обращался капитан к команде.
– Никак нет! – неохотно отвечали
Старик прыгнул в яму. Он валялся на дне, корчился в конвульсивных рыданиях и что-то кричал по-китайски. Переводчик объяснил: старик просит закопать его в яме, потому что теперь ему, все равно, остается умирать с голоду.
Солдаты, хмурые и угрюмые, молча расходились.
Вечером денщики рассказали нам: недели полторы назад обозные солдаты случайно наткнулись на зарытый каолян и сообщили о нем своему командиру. Капитан дал каждому по три рубля, чтоб никому не говорили, и глухою ночью, когда все спали, перетаскал с этими солдатами каолян в свои амбары.
Я потом расспрашивал об этом обозных солдат. Они со злобою, с презрением рассказали то же самое и вовсе не хотели ничего скрывать.
– Мы что ж! Что нам прикажут, то солдат и должен делать. А грех на командире.
Только конюх Михеев, откопавший каолян и сообщивший о нем капитану, говорил:
– Зачем я это сделал? Последнего китай лишился. Мне за это бог отплатит.
Старик-хозяин исчез, и больше мы его уж не видели.
Апрель месяц мы без дела простояли в деревне Тай-пинь-шань. В начале мая нас на то же безделье передвинули верст на десять севернее и поставили недалеко от станции Годзядань. Султановский госпиталь, как и прежде, все время стоял недалеко от штаба корпуса.
Деревья и поля уж густо зеленели, наступили жары. Повсюду на случай отступления прокладывались и окапывались дороги, наводились мосты.
Мимо нас проводили с позиций на станцию партии пленных японцев и хунхузов. Вместе с ними под конвоем шли и обезоруженные русские солдаты. Мы спрашивали конвойных:
– Эти за что арестованы?
– За что нашего брата арестуют? Офицеров ругали, – угрюмо и неохотно отвечали конвойные.
Получено было секретное предписание тщательно вскрывать и просматривать письма, приходящие из России на имя солдат, так как в большом количестве присылались прокламации противоправительственного содержания.
Приходили вести о волнениях в России, о забастовках, о громадных демонстрациях. Офицеры острили:
– Вы слышали? В России забастовали все грудные младенцы. Требуют свободы слова и… свободы действий…
– Да, и в Россию теперь возвращаться плохо, и там дела неважные…
– Ничего! Приедем – усмирим!
– Нет, господа, как мы приедем? Ведь на улицу не показывайся. Читали, как в Петербурге зимою избили одного генерала?
– А как нас провожали, когда мы сюда ехали! Как «ура» кричали!
– Д-да… А теперь сторонкой, переулочком проходи, а то изобьют.
– Так это же чернь!
– Да, да! Та самая, которая «ура» кричала!
– Черт возьми! Нет, уж лучше бы наш корпус оставили в Сибири, а потом, когда все забудется, и воротиться.
Мрачный поручик с красным носом решительно махал рукою:
– Это что уж говорить! Воротимся домой, – будут нас студенты бить по морде!
– Ну, это еще посмотрим, кто кого!..
И глаза зловеще загорались.