Том 3. Очерки и рассказы 1888-1895
Шрифт:
Я вышел. Почти вся деревня толпилась тут.
— Отчего загорелось? — спросил я угрюмо.
— Господь его знает, — потупившись, ответили некоторые.
— Поджог?
Мужики молчали. Я смотрел на них, и невольное чувство злости и ненависти охватывало меня. Сознание этого нового чувства было невыносимо тяжело. Я всматривался в их лица и с тоской вспоминал то недавнее прошлое, когда глаза их открыто и приветливо смотрели прямо на меня. Теперь они смотрят в землю. Чувствовалось, что все то общее, что нас связывало, рвется, как гнилая веревка.
Федор Елесин поднял на меня
— Неповинны мы, сударь, в твоем горе. Господь посылает, — любя или наказуя, не нашему грешному уму разобрать это дело. Его святая воля, а только мы неповинны.
— Видит бог, неповинны, — горячо подхватил Петр Беляков.
Два чувства к крестьянам боролись во мне, — новое, вчера только зародившееся, и старое, то, с которым я приехал сюда и с которым сжился после четырехлетней поверки. И, конечно, последнее победило. Что-то точно поднималось в моей груди все выше и выше и вдруг будто прорвалось через какую-то плотину. Все злое вдруг отхлынуло, и страстная, горячая тоска по прежнем чувстве к крестьянам охватила меня. Я захотел опять верить, любить и жить тем, с чем сроднилась уже моя душа, что я считал целью всей своей жизни.
— Правду вы говорите? — спросил я дрогнувшим голосом.
Толпа подняла на меня глаза, и, прежде чем я услышал ответ, я уже знал его и верил ему; то, что за минуту представлялось гнилым канатом, показалось теперь мне сталью, иначе так не могли бы светиться сотни глаз сразу.
Посыпались горячие, искренние уверения толпы. Приводились неотразимые доводы: амбар был всего в саженях пятидесяти от деревни; хотя тянуло на дом, но искры неслись и на село, никто из своих, конечно, не мог подвергнуть свою же деревню риску сгореть.
С другой стороны, много было вероятий поджога. Большинство останавливалось на мысли, что поджег кто-нибудь из посторонних. Я терялся в догадках.
Прошла неделя. Жена очень плохо поправлялась. Мы решили на время уехать куда-нибудь на юг для поправки. Дела хоть и пошатнулись, но оставалось еще тысяч двадцать пудов хлеба в трех амбарах, стоявших в саженях двухстах от усадьбы. Я объявил наемку подвод для отправки хлеба в город с завтрашнего дня.
С вечера мы весело толковали о предстоящей поездке.
— Хорошо иметь чистую совесть, — ее не пожгешь, — были последние слова жены, с которыми она заснула.
Только мы заснули, меня осторожно будят. Приученная прислуга уже не бросалась, как при пожаре мельницы, с отчаянным криком «пожар», но осторожно толкала меня, тихо говоря:
— Сударь, амбары горят.
Первым делом я бросился, конечно, к жене. Она уже проснулась и на вид была совершенно спокойна. Мы подошли к окну. Знакомая картина, с тою разницей, что все было бело кругом от первого выпавшего с вечера снега.
Далеко-далеко рельефно выделялись горящие амбары, а вокруг них точно прыгали и плясали люди. Толпа вс?росла и росла. По дороге из села вереницей бежали крестьяне: кто с топором, кто с лопатой, а кто и просто без ничего, размахивая на бегу руками.
Горничная рассказывала, что нашли следы поджога— жердь с намотанною паклей, воткнутою в крышу.
Я постоял и лег снова на кровать. Унижение, тоска давили грудь. Я хотел в эту минуту перенестись куда-нибудь далеко-далеко от этих злых и холодных людей, поближе к тем, которые греют и любят, пережить, как мальчиком, те минуты, когда, оскорбленный грубо и незаслуженно новыми товарищами на первых порах учения, изливал я матери свои накипевшие детские страдания и вдруг, чувствуя, что понят, не выдерживал и горько рыдал на ее груди. А она тихо и ласково гладила мою всклокоченную голову и говорила, говорила… Слезы высыхали. Весь еще взволнованный и встревоженный, я прижимался еще ближе к ней, глаза пристально впивались в какую-нибудь точку, я жадно слушал, а сладкое чувство удовлетворения, утешения, любви и прощения уже закрадывалось в грудь. И я уже мечтал, как добром я отомщу врагам за сделанное зло.
— Зачем падать духом? — тихо проговорила жена, наклоняясь ко мне. Ее рука ласково и нежно гладила мои волосы.
Я не выдержал и разрыдался, как ребенок.
— Мне не жаль, пусть все бы пропало, но тяжело, что люди так злы. За что?
Слезы облегчили и успокоили. Я оделся и поспешил к пожару.
Я приучил уже народ к тому, чтобы воем и криком не выражали мне сочувствия, поэтому при моем появлении все спокойно продолжали свою работу. Я стоял поодаль и смотрел. На душе было пусто, как после похорон.
Я пошел ближе к пожару. Толпа силилась отстоять два остальные амбара. Несмотря на то, что крыша на одном из них уже загорелась, толпа с Иваном Васильевичем во главе смело лезла в самый огонь. Лицо и бакенбарды Ивана Васильевича обгорели, он был мокрый, как вытащенная из воды курица, но, несмотря на все, он лез в самое пламя, неистово крича:
— Воды! Лей на голову!
Надежда спасти что-нибудь разбудила и мою энергию. Я потянулся за толпой, взобрался на горевшую крышу и энергично стал помогать Ивану Васильевичу. Народ точно потерял страх к огню и способность обжигаться. Голыми руками хватали горящую солому и сбрасывали ее вниз, рвали лубки и рубили стропила. Так как хлеб был насыпан до самого верха, то ходили по нем, как по полу. Чуть не вся деревня столпилась на пространстве нескольких квадратных сажен.
Через час оба амбара были вне опасности. Я, совершенно мокрый, пошел домой переодеться. Примиренный в душе с крестьянами, видя их содействие, я успокаивал жену, делал предположения, что это дело чьих-нибудь одних рук. Не успел я выпить стакан чаю, как горничная вбежала с известием, что амбары опять загорелись и на этот раз снизу.
Я бросился к пожару. Рядом со мной бежал мой кучер.
— Солому, сударь, подбили под амбары, должно быть, как с крыши сбрасывали — она загорелась. Теперь не потушить.
— Да ведь я Пиманову поручил следить, чтобы солома как-нибудь не попала, двадцать человек около него было помощников.
— Должно, не доглядели, зазевались на верх.
Старик-караульщик, завидев меня, бросился с воплем навстречу.
— Батюшка, сударь, не виноват!
Его испуганный показавшийся мне фальшивым крик как ножом резнул меня по сердцу.
— Четвертый раз, подлец! — закричал я, со всего размаху ударив его по лицу.
Караульщик упал.