Том 3. Оказион
Шрифт:
Последний актер, третьестепенный писатель, завалящий художник — вся эта осла бритве и соль земли, всякий развлекающий публику, и будь ты оборыш и подонок, а и для тебя в той же самой публике кто-нибудь да найдется, хоть один, кто на тебя вот так посмотрит, как на меня когда-то смотрел Корявка. Да и всякий и не актер, и не писатель, и не художник, а человек, просто человек живущий — не ломающийся, а глазеющий, не болтающий, а впитывающий болтовню и вздор и нередко сам сообразно поступающий, не мажущий мазню, а приглядывающийся к ней, словом — огромное большинство вовсе не мнящих себя ослой бритве и солью земли, — ваш покорный слуга, ваш сосед, первый встречный, все равно кто, все равно, а не мог бы и дня прожить или, пожалуй, и мог бы, но как! — как тускло, как безрадостно! —
И наш Иван Александрович, вовсе никакой художник, Иван Александрович надворный советник и кавалер, Иван Александрович Галузин, муж кроток и молчалив, при всей своей замкнутости и тихих и нетихих секретных привычках, не буяв и не величав, а имел-таки себе поклонника, и таким восхищающимся петушком лакомым был подлец Корявка, променявший меня не за ломаный грош. И Иван Александрович был вполне доволен.
А Павочка… Павочка и представить себе не могла, что бы такое было, если бы не восхищались ею. Стоило только на час какой оставить ее одну — и такая вдруг нападала тоска на нее тоскущая, ей Богу, будто уж в мире на сырой земле ей и места-то не оказывалось, и такой несчастной, такой покинутой становилась она, ей Богу, смотреть жалко! И уж для нее, будь ты хоть Лихом-одноглазым, будь самим бесом Зефеусом, да чем угодно, а только повосхищайся — и будешь хорош, и будет все хорошо.
Павочка такая… — ну, как назвать? — она и не из крупных, малюпуська, курносенькая, знамечко тут на шейке и пустой-препустой лобик, — девчонка. Я лучшего ей названия не могу придумать: девчонка, только заметьте, совсем это не в каком-нибудь таком смысле — девчонка! В животном мире среди кошек, милых наших мурок попадаются ну такие кощенки, — вот подходящее, вы представляете? И, где хотите, ее можете встретить и в трамваях, и на гулянье, и на лекциях, и на вечерах, и в театре — она непременно в каком-нибудь таком платьице необычайном, вся розовенькая, на каблучках и такой пре-пустой-пустой лобик, а вокруг нее франты с лошадиными лицами — зародится же, прости Господи, народ такой, с лошадиными! — а то старичок, старикашка тоже семенит… думаешь, что так, а окажется — му-уж, — вот и поди! Да, где хотите, с кем хотите, где угодно вы ее можете встретить, она вам в глаза первая бросится.
— Экая, — скажете, — девчонка! — и рот до ушей пойдет.
Тоже и там бывают, я намедни встретил и не ночью, а среди бела дня… на Суворовском у нас, как-то в будний день иду и вижу, идет, зимой было, ничего, все, как следует, по-зимнему: ротонда на ней — коза ангорская такая пушистая белая… да не идет, это мы с вами идем, а она — экая! — она знай себе по морозцу-то приплясывает.
— Экая шельма девчонка! — не удержался, сказал кто-то, и не очень тихо, а весело, за всех.
— Злая она?
— Нет.
— Добрая?
— Ну, как когда.
— Какая же?
— А думаю я так и скажу вам словом Корявки, сколь разумею от моего безумия и ума забвенного, случилось важное какое мировое открытие, ну, нашли бы верное средство, предупреждающее нечаянности — несчастия с людьми, там где-нибудь на Пулковской обсерватории по звездам вычислили бы, и все до точности, и само собой до точности дознались бы, при каких таких житейских условиях средство это действовать будет, нечаянности предупреждать, и, скажем, так, что по условиям этим потребуется пост всемирный — должны будут люди в известные сроки и одновременно налагать на себя пост, или еще что внешнее потребуется, например, какой-нибудь танец глупейший или просто ломаться и кривляться, как дети, и опять же в определенный час, и чтобы все без исключения, как один, и, стало быть, как видите, все дело, суть всех условии сведется к некоторому непременному и неукоснительному исполнению какого-то там обязательного для всех постановления, и думаю я, что, ввиду важности открытия, любой и самый крысиный из самого крысьего подполья лишил бы себя удовольствия чаю попить с баранками (баранки, конечно, бублики с маком; что с маком, что без мака, цена одна, мак — даром!), да и самый поперечный наложил бы на себя пост всемирный, подчинился бы этому всеобщему обязательному для всех постановлению во имя такого громадного или, как говорят нынче, золотя дутые всякие пустяки, такого колоссального всеобщего блага (не забывайте, нечаянности несчастные будут устранены!), но вы не дождетесь и будьте уверены, что вот такая… девчонка такая это обязательное постановление ваше обязательно нарушит, и просто так и совсем не со зла нарушит и совсем не от своей отделенности милой и веселой, не говорю уж от крысинности — никакой крысиной подпольности ни личной поперечности в ней и помину нет: она вся открытая, и в этом смысле чиста, как чисто серебро разженное, нет, нарушить так, просто так себе. И ты ей хоть лобик ее пустой прошиби, что возьмешь? — толку не добьешься, она только горько заплачет… впрочем, на такую и рука не подымется: ведь будь на ее месте какой с лошадиным лицом, в таком роде что-нибудь, тогда, может, вгорячах, в злости, из ревности к благу общему и за свою шкуру, да и от досады просто, и не удержишься, не совладаешься с собой да по виску его и кокнешь, но Павочку — не-ет, я не могу, да и вы не можете, конечно!
Иван Александрович, такой молчаливый — муж смирен и кроток! — потупляющийся при встречах, так что и глаз-то его путно никто не видел, какие они, а вот оказывается, лунатические, вот какие! Иван Александрович с некоторых пор, а вы, конечно, догадываетесь с каких, эти загадочные лунатические свои глаза перестроил на восхищающиеся. И в то же самое время от Павочки только и слышно стало, что об Иване Александровиче.
— Иван Александрович — Иван Александрович — Иван Александрович!
Иван Александрович исполнял все, чего только ни пожелает Павочка: он доставлял ей всякие билеты на всевозможные развлечения, ну, куда только она хотела, он делал все, лишь бы угодить Павочке.
И это у всех на глазах и в живой памяти, и началось без году неделя, и началось при обстоятельствах весьма странных.
У Ерыгиных только и говорили, что о шагах таинственных.
Из ночи в ночь слышались шаги в коридоре: кто-то с большой осторожностью проходил по ковру в коридоре от гардероба к окну и обратно. Кто ходил и зачем в такой полуночный час и жуткий — терялись в догадках. А в сущности-то говоря, некому и незачем ходить было, и вот кто-то ходил, кому-то надобилось, и Бог знает, для чего в такой жуткий полуночный час.
Слышал шаги Миша, слышала Веточка, слышала сама Миропия Алексеевна.
— Воры?
— Какие же воры! Все было цело-целехонько, и хоть бы шпилька с пола пропала.
— Прислуга?
— И опять нет, — ну, зачем прислуге таскаться в такой час и в таком непоказанном месте? — прислуге ночью не до гулянок! И притом всех спрашивали, и даже не один раз, и никто, конечно, ничего не знает, и не ходил, и не слыхал, — спят крепко.
— Может, у вас в коридоре?.. — пытались сочувствующие деликатно разрешить ерыгинское недоумение и уже сразу покончить со всякой таинственностью.
— Ничего подобного! — даже обижалась Миропия Алексеевна: ее хоть и больше всех беспокоили эти шаги, нарушавшие долголетний мир ее ладной мирной дачи, но такое чересчур житейское объяснение ведь не оставляло ровно ничего от всей таинственности, как-никак, а события знаменательного.
Иван Александрович, гостивший на даче у Ерыгиных, спервоначалу-то ничего не слышал, никаких таинственных, ни нетаинственных шагов, не слышала и Павочка, двоюродная сестра Ерыгиных, тоже гостившая в Павловске. Но и Иван Александрович и Павочка так же мало были к шагам причастны, как и сама Миропия Алексеевна.
— Кто же?
— Кто ходил ночью по коридору?
— Это ты, Миша? — решилась-таки из последнего своего отчаяния бедная Миропия Алексеевна спросить сына: может, Миша подтрунивает над ею и над всеми?
Миша непременно бы обиделся, будь с его стороны и вправду хоть что-нибудь нечисто, но тут и по правде все было начистоту: он и не думал ходить по ночам пугать дом, он себе сам ломал голову не меньше самой Миропии Алексеевны, и не меньше Миропии Алексеевны ему самому хотелось дознаться, разрешить наконец эту ничем необъяснимую таинственность: а ведь быть того не может, чтобы не было виноватого! Миша — правовед, нынче перешел в первый класс, и таинственность ему не по положению.