Том 3. Рассказы 1906–1910
Шрифт:
Маштак весь подобрался от возбуждения, пошел иноходью, внимательно навострив оба уха, точно собирался заржать навстречу. Старик дернул за повод:
– Ты еще чего?
Маштак недовольно вздернул головой, опустил шею, отвесил, нашептывая о чем-то, губу, скучно заложил оба уха назад, – дескать, не хочешь, и не надо, мне-то что, – и, на секунду приостановившись, хлопнул себя под брюхо копытом, покачнув старика.
А огромный клуб уже совсем накатывается. Проступают кровавые ноздри, раздуваясь вырывающимся густым дыханием; клубками взрывается из-под
Впереди, весь припав к рвущейся по ветру лошадиной гриве, лишь отворотив лицо набок, чтобы не задохнуться от этой все срывающей быстроты, скакал на горбоносой, сухопарой, в нитку вытягивающейся лошади молодой, безусый казачок, весь поглощенный скачкой.
За ним – с благообразным лицом и волчьими глазами, по всем видимостям снохач, с колом в руках, на тяжелой, нескладной лошади, неуклюже расставив ноги и локти.
Седенький старичок, с забивающейся от встречного ветра белой бородой, на худой, ободранной, со злобно прижатыми ушами, то и дело подкидывавшей задом кобыле, тянулся со шкворнем, ласково приговаривая:
– Погодь… погодь… ах, погодь трошки!.. Зараз!..
В клубах пыли дальше мелькали лошадиные, человеческие головы, ствол ружья, поднятые руки, взвивавшаяся плеть, петля аркана, – мелькали смутно, неясно проступая, теряясь в несущихся сухих облаках.
Михайлов опустил глаза и больше насупился.
«Не… не скажу… ишь озверинились… перебьют сердяг… тиранить будут…»
Расскакавшиеся лошади с трудом останавливались, и все объяла густая, мутно-непроглядная сухая пыль, в которой лишь стояло тяжелое лошадиное и людское дыхание, едкий запах пота да смолкающий топот останавливающихся лошадей.
И обрывистые, хриплые от ветра, скачки, пыли и огромного возбуждения голоса:
– А?
– Не видал?..
– Проскакали?..
– Сколько их?..
– Какие лошади?..
– Верхами али повозкой?.. Слышь?
Ветер тихонько относил душное облако пыли, открывая сбившихся людей и лошадей.
Михайлов остановил лошадь, хотел сказать «не…» и вдруг почувствовал, как это прерывистое дыхание, эти лоснящиеся от пота, то побледневшие, то красные лица, обрывистые, недоговаривающие голоса, тяжело носившие боками лошади – все это, вместе с раздражающим запахом пота, разом охватывает, как удушливое облако.
И чувствуя, как настойчивее и короче становится дыхание, и ловя как будто нехватающий воздух, выкрикнул:
– Во… по дороге… двое повозкой… на привязи сзади одна… костистая… тавро на правой…
Гул голосов разом покрыл его:
– Они!!
– Гайда!..
– Вали, ребята!..
– Не уйдут!..
– А-а-а!
Взрывом рванулась из-под копыт пыль, тяжело поскакала первая лошадь, за ней вторая, дернулась третья. Тогда Михайлов, чувствуя, что он сделал и делает не то, чувствуя, что нужно последним усилием оторвать себя от них, от этих торопливо дышащих людей, от этих носящих боками лошадей, от раздражающе острого запаха пота, но не в состоянии сделать этого, закричал вдруг охрипшим от волнения голосом:
– Кудды вы?.. Кудды?!.
Передний сдержал расскакавшуюся было лошадь и, полуповернувшись, совсем почти отвалился на круп:
– A?..
– Кудды вы, дьяволы, дураки? Вы там и следов не соследите…
Тот отвернулся, махнул рукой и погнал лошадь. За ним поскакал другой.
Тогда, чувствуя, что все зависит от него, и отдаваясь внезапно хлынувшей в голову горячей волне, Михайлов загремел чужим, вдруг ставшим незнакомым ему голосом:
– Анахвемы!.. Кудды?!. Упустите!.. Упустите!..
Не слова, а звук голоса остановил приготовившихся скакать людей.
– Чего?..
– Ну, что?..
– Куды зовешь?..
Все тот же неотпускающий голос хрипло гремел:
– Через станицу побежали, видимость вам одну оказывают. Станете расспрашивать, скажут, проехали через станицу. Вы и зальетесь в степь, а они за станицей свернут с тракта да Куричьей балкой опять на луг выедут, лугом и поедут на Есауловские хутора. Куда же им, больше некуда…
И, не дожидаясь ответа, он повернул маштака, ударил каблуками и погнал целиком по лугу. Маштак сначала лениво и нехотя стал переваливаться, но потом разошелся и стал скакать всеми четырьмя ногами, как бы с укором: «Что, мол, говорил тебе…»
Трава, со свистом мечась, путаясь и колышась цветами, никла под ногами скакавшей лошади, и сзади ложилась среди зелени темная полоса.
И, как в первый раз, не звук голоса и не слова, а то, что старик повернул лошадь и сам поскакал целиком по лугу наперерез, показалось убедительным, и Михайлов слышал позади мягкий, ласковый по траве топот нескольких лошадей, да кто-то крикнул, должно быть, тем, которые поскакали по дороге к станице:
– По-шли-те из станишного верховых по Куричьей балке!
Но вряд ли те слыхали, – уже и топот их смолк. Михайлов ни о чем не думал, только о том, чтобы маштак его выдержал. Эта мелькающая трава, эти бегущие издали навстречу вербы, этот тяжелый лошадиный сан позади охватили его с головой.
«А архиерей?.. А?..»
Кто-то, ухмыляясь, заглядывал в глаза и бежал рядом. «Ну-к, что же? – думал Михайлов, и это было убедительно и покрывало все. – Упустим, ах, упустим!..»
В свое время конокрады боялись его пуще огня… Темные ночи, долгие, терпеливые, неожиданные засады, блеск освещающих темноту выстрелов…
«Сердяги!.. От сытой жизни на это не пойдешь…»
«Ну-к, что ж!.. Кабы вот маштак не попал ногой в нору, – ишь кроты все изрыли… Как раз попадет…» И свистя, и путаясь, и судорожно цепляясь и колеблясь, ложилась трава, и уже приподнялись из-за края луга приречные горы, сначала фиолетовые и смутные, потом все яснее, яснее, с глинистыми промоинами, с одиноко стоящими дикими яблонями. Местами блеснула речка. Шея лошади стала темнеть, и дыхание и сап сзади доносились тяжелее.
– Ах, упустим!..