Том 3. Рассказы и очерки
Шрифт:
Я промолчал, не желая нарушать течения его причудливой мысли.
— Остается, батюшка, ловить клочки. Разбитое зеркало. А ведь все наше поколение именно таково: дрогнуло что-то и несется, и летит. Туча не туча, облако не облако… Где-то будто гремит, а больше все-таки мгла какая-то… Несется, закрывает, открывает… Да вот вам: давно ли мы любили народ и верили в него, как сорок тысяч братьев любить и верить не могут. Точно двери какие-то открылись, повалил в них мужик и занял всю арену российского внимания; бурьян из-под заборов забрался на первые гряды. Куда ни повернись — всюду он, и притом в самом лучшем виде… Господи боже! Как мы его, голубчика, любили и как уважали. Где только ни встретим — привет и почет. Говори, голубчик, выскажись! И высказывался! Вон сидит у тракта в будочке «поскотник». Обязанность, можно сказать, самая ничтожная: сиди у ворот, Да глупых телят на улицу обратно загоняй, разве еще когда начальству поскотину отопри. А подойдите-ка
— Вы адвокат? — удивился я.
Г-н Алымов расхохотался так звонко, что сосед счел необходимым трижды стукнуть кулаком в стену.
— А ведь в самом деле, это с нашей стороны свинство, — сказал Алымов. — Ну, хорошо, стану говорить тише. Да, батюшка, рекомендуюсь: адвокат Казанского округа. Благосклонные ко мне поволжские газеты порой так и называют меня: известный адвокат-художник. Причем, как водится, адвокаты слово «известный» относят к художнику, художники — к адвокату… А бывает и так. Говорят: вон на песочке адвокат Алымов этюдики пишет, или: сегодня художник Алымов в суде бродягу защищает. И чорт его знает: сам я путаюсь, потому что действительно бродяга на скамье передо мною сидит и бродяга у меня на этюде… Тише, пожалуйста, тише: сосед опять недоволен… Да, так я к тому, что из-за него, меньшого брата, одно время я даже этюды бросил, перестал думать красками, да что! Ей-богу, политическую экономию изучал… К чему, думалось тогда, наше искусство? Вот он, младший-то, придет и все картины сразу по-иному перепишет. Краски даже другие с собой принесет, видеть иначе научит: полнее и глубже! И куда ни посмотришь, все в этом уверены: в театрах, в музеях, в литературе, в поэзии, на выставках… Помню, как-то на пароходе по Волге случилось ехать. Пароходишко маленький, меж ближними пристанями шмыгает; на мостках, гляжу, компания: судебный следователь, исправник из бывших казанских студентов и уездный полицейский врач. Сидят за столиком, солнце их жарит, поют «Есть на Волге утес», слезами так и истекают… Ей-богу! Правда, выпито было изрядно, а все же, как хотите, замечательно! И было это, знаете, пониже Царицына, есть там этот знаменитый Стенькин утес:
Из людей лишь один На ут-есе том был…Понимаете, это уездный врач — тенорком, — и вдруг исправник октавой:
На-а Ма-аскву своротить он реши-иился!— Ой, батюшки, не буду, — спохватился г. Алымов, оглядываясь на стенку, и, подвинувшись, продолжал:
— Ну, я, понимаете, человек свежий, только что сел на пароход, не успел еще приобщиться к их настроению, — и потому невольно приведен был в изумление. «Что вы это, говорю, госрода, делаете, побойтесь бога. И утесишко-то, во-первых, самый ничтожный, а, во-вторых… Ну, вы только представьте себе: вдруг он-то оттуда в самом деле выползет. Ведь вы тогда меры обязаны принимать… Хлопот не оберетесь: не мертвым телом, неизвестно кому принадлежащим, пахнет». Так ведь как обиделись: стол опрокинули. Исправник в грудь себя вилкой тычет. «Молодой человек, — говорит, — вы, может быть, па-ла-гаете, что если на мне вот этот проклятый мундир, так уж я народа не люблю. Ашиба-е-тесь…» Насилу усмирил, и то лишь тогда, когда опять столик наладили, и я в свою очередь приобщился к настроению. Тут, конечно, все забыли. Судебный следователь, человек, трепетавший перед прокурором, но, в сущности, большая умница, объяснил мне на мировую, что и песня-то, говорят, прокурором написана и напечатана была в самом благонамереннейшем журнале [19] . «Мы, говорит, молодой человек, свои юные годы вспоминаем. А служебным действиям это ни в коем случае помешать не может». Смешно ведь, правда? А как вам кажется, кто был всех смешнее?
19
«Русская Речь», если не ошибаюсь, в конце 70-х годов.
— Я думаю, исправник.
—
— Какая, если можно спросить?
— Не знаю, сумею ли теперь рассказать… Кажется, так уж это давно было, и так вся эта светотень изменилась. Не хотелось бы смеяться над тем, над чем когда-то, право же, плакал… Ну, попробую, однако. Видели вы на моей выставке маленький такой этюдишко: «Утес — Два Брата»?
— Да, помню.
— Заметили? Помните там что-нибудь этакое… своеобразное, что ли?
— Позвольте: утес освещен последними лучами, река внизу, уже в сумраке, по реке пароход бежит… два огня…
— Ну-ну?.. — насторожился Алымов.
— В отдалении, в ущельях мигают две деревеньки…
— Татинец и Слопинец. Именно, — это пониже Работок. Говорят, в старину было опаснейшее место. На утесе два брата-атамана, в Татинце — тати, ну, и Слопинец — от слова «слопать».
— Неужто есть такие деревни?
— Есть и не такие. Так вы заметили этот этюд. Да, искрится в нем это нечто, искрится. Помните, огни у парохода? Смотрят! Грозят! Дымище сзади тащится. Змей Горынич, не правда ли?.. А Татинец со Слопинцем мигают, бедные, так смиренно и жалостно.
— Это верно!
— То-то! И вы думаете, я это как-нибудь там подмалевывал тенденциозно? Уверяю вас, нет: прямо с натуры. Сел на одном обрыве, посмотрел вниз, на эту матушку-Волгу, — так вся душа и вспыхнула тоской и грустью… А пароходище ползет, дымит, глазами сверкает, купчина на нем едет… Луговой остров, подлец, у Татинца со Слопинцем оттягал… Я же и процесс начинал, да потом товарищу более искусному отдал. Испугался купчины — силища! С простыми ходатями, а так орудует, — чистое дело, только мигни, проиграешь. Ну, зато уж в картину я все это вложил. Стала она у меня в душе расти и шириться. Всю Волгу исходил и изъездил, бугров этих сторожевых да берегов затуманенных набрал видимо-невидимо, в архивах копался, у лоцманов да у рыбаков обрывки преданий собирал, — и все так к своему месту ложится. Чувствую — растет! Светотень в душе установилась ровно: солнце вечернее по утесу скользит, река так вот и льется внизу, глубоко в сумраке, огни так и таращатся, дымище, как хвост, вьется, на отмели бурлаки, как мураши, стоят, смотрят, побросали лямки, баржонка прижалась к мели, — все уступает, все сторонится перед Змеем Горыничем. Понимаете — капитал совершает торжественное вступление на Волгу… Летит, свистит, распугивает свистом бурлацкие песни… А на утесе группа стоит, пятном в последних лучах так и режется… Удалые молодцы, мирские защитники, гроза крапивного семени, носители таинственной политической мудрости российских барбаросс из-под Стенькиных утесов… Ах, вы представить не можете, сколько я в эти фигуры вложил любви, тоски, ожидания и страсти…
— Вы их написали? — спросил я с интересом.
— К чорту! — сердито ответил Алымов и засмеялся. — Обманул меня подлец-атаман, недаром Хлопушей называется.
— Хлопуша — ведь это пугачовец.
— Чорт его знает, может, и тот. Шатались ведь они, подлецы, повсюду, а может быть, и нарицательное: хлопать зря — значит лгать, хвастать… Впрочем, он ли один тут виноват, право, не знаю! В неделю картину не напишешь. Собирался, все приготовил, между тем в первой инстанции дело-то мы проиграли. Купчина принялся круто, на месте пошли недоразумения, ну, тут за мной немного не присмотрели, я впутался глупейшим образом. Вышла история, а купчине только и надо было: губернатор — человек энергичный… Потом товарищи едва-едва успели все-таки поправить дело, а я уехал на время в некоторые северные города.
— И это было? — спросил я.
— Было, — ответил Алымов, слегка как будто застыдившись. — Уж именно, что печальное недоразумение. Собственно, за темперамент. Положим, недоразумение рассеялось сравнительно благополучно, а все же залегла, полоска… Вернулся — и тот, да не тот, и застал уже не то.
— Что же, собственно, изменилось?
Алымов помолчал и вдруг опять спросил:
— Хотите тему для рассказа?
— Непрочь, хотя чужие темы вообще плохо годятся.
— Ну, я расскажу вам небольшой эпизод… Охотно уступлю вам, тем более, что у меня, пожалуй, ничего не выйдет.
— Постойте, да разве вы еще вдобавок и пишете?
— Пишу, — рассмеялся он, — впрочем, только в N-ском листочке. Видели такую газету?
— Не помню.
— Напрасно. Самая колоритная газета в России. Издается местным купцом — мучник из Царицына. Начинает всегда тропарем дня. Продолжение составляет акафист местному начальству, конец — что-нибудь о патриотизме. Понять ничего невозможно, а читателей слеза прошибает.