Том 3. Рассказы и очерки
Шрифт:
Водворилось молчание…
— А то — бабы! — нараспев и каким-то особенным голосом заговорила опять одна из женщин… Голос у нее стал вдруг звонким, нервным, «истошным». В нем слышалось причитание, закипало изболевшее бабье нутро…
— Она, Акулина-то — кака мало-одка была!.. Краса-а-ви-ца, кровь с молоком… Ей бы за каким соколом быть… Насильно ведь за Герасима-те отдавали… Уж выла, выла, болезная…
— Все вы воете, — послышалось угрюмо и зло из кучи мужиков. — А чего ей выть-то было? Чай, он тогда здоровый был — на свадьбе испортили… Тоже от вашей же сестры, от полюбовницы,
— Ну, чего там на свадьбе… Чего говорить-то по-пустому, — вступил Савелий. — На сговоре и то уже было приметно, что не в себе.
— Да он парнишкой еще блажил, род у них такой…
— Зачем же она пошла? — спросил Бухвостов и сразу понял, что сказал наивную глупость…
— Да ведь выдали, родимый, как не пойдешь, — сказала баба.
— За кого сироту и выдать-то, — подхватила другая тем же болезненно-звенящим голосом.
— После сговору корову я ночью по лесу гнала — корова у меня потерялась… Только на вырубку-те вышла, — батюшки-светы!.. Сидит кто-то на полянке, на пеньке — воет… С нами крестная сила. Глядь, ан это она, Акулина! «Что ты, говорю, девонька, Христос с тобою!..» — «Пропадай, говорит, моя головушка! Что за Гараську, что в омут…»
— Да, сирота была, верно…
— По принуждению, значит, опекунов и тому прочее подобное, — пояснил Бухвостову мясник Григорий Семенович, — у нас, ведь, не как в городах… Ну, однако, по домам пора. Прощайте когда…
Его телега расплылась мутным пятном в дальней перспективе улицы. Среди оставшихся некоторое время стояла тишина, полная мыслей, смутных и неясных, как эта ночь с ущербленной луной…
— И верно, — сказала баба, продолжая, очевидно, думать вслух о бабьей доле… — Кабы вера другая — в омут головой много лучше…
— Что уж за жизнь… Много хуже Гараськиной. Потому — он без понятия…
— К печке пойдет, не остерегется, — он уж норовит ее сгрести…
— А ночи-те… господи, страсти какие. Зимой ночи темные, долгие… Не все керосин жечь…
Опять водворилось молчание…
— Ну, будем так говорить: сызмалетства!.. — заговорил, тоже, очевидно, продолжая нить своих мыслей, мужской голос. — А в роду отчего: все то же самое, порча!
— Вот какие люди есть… Что надо: портют человека…
— Даже до седьмого колена.
— Да-а, есть это, есть, — с убеждением сказал Савелий Иванович, поворачиваясь к Бухвостову… И затем прибавил:
— Прощайте, однако. Дома с ужином заждались…
Скоро на бревнах осталась одинокая фигура Бухвостова.
— О, ч-ч-чорт! — вырвалось у него из переполненной груди…
Он знал, что ему не будет покоя. Хотя ночь была чудесная, такая, которая способна взять у человека все его невзгоды и заботы, усмирить тревогу в душе, покрыть всякую душевную боль дыханием своей спокойной красоты, но он чувствовал, что даже ей не победить неопределенной тревоги, которая торчала в нем настоящей занозой…
Он был встревожен и недоволен собой… Утром он видел этот ужас. А к вечеру… Дело было, даже не в том, что он ничего еще не сделал. Но… что осталось от его недавнего определенного и острого чувства?.. Что-то неясное и смутное, как эта ночь с ее пугливыми
Разумеется, если бы что-нибудь подобное он заметил в городе… Тогда бы он знал не только, что ему думать, но и что делать. Он поднял бы весь город на ноги. Телеграмма в столичные газеты… подхватывается всей печатью… «Человек на цепи!» «Человек на цепи в губернском городе!» «Человек, прикованный десять лет в конце XIX столетия!» Да, во всех этих фразах была какая-то ясная, определенная сила, «будящая активные рефлексы»… Бухвостову представилась у соответствующего дома толпа народа. Расторопные околоточные приглашают с тревожной сдержанностью:
— Расходитесь, господа, расходитесь… Ничего особенного…
Но даже по их лицам видно, что случилось именно особенное, небывалое, неблагополучное…
А здесь?.. Бухвостов сознавал, что здесь даже он чувствует как-то по-иному…
Прежде всего — «десять лет!»
Если десять лет человек сидит на цепи, почему скакать с этим известием именно сегодня, а не днем, не двумя, не неделею позже?.. «Что это? Бухвостов точно и сам с цепи сорвался»… Он видел ироническую умную улыбку, с какой редактор газеты произносит эту фразу.
Да, будь это в городе, — о, тогда другое дело… Его набат был бы именно непосредственным, негодующим, беспокоящим, звонким. И редактор не сказал бы иронической фразы; торопиться пришлось бы уже затем, чтобы другие газеты не перехватили сенсационного известия… Заметка сдается в цензуру… В редакцию, конечно, последует запрос…
— Его превосходительство просит сотрудника NN, написавшего заметку, пожаловать к нему для объяснений.
— Человек на цепи! Что? Как? Где? На каком основании? Мы сейчас! Сию минуту! Мгновенно, — по телефону! В какой части? Участка? Квартал…
— Не в квартале… В деревне Колотилове…
— А! В деревне!.. Так бы и говорили сразу. Вы говорите, все-таки, десятый год?
Бухвостову представилась зевающая, успокоенная физиономия.
— Петр Иванович, нельзя ли, все-таки, навести справки? Они говорят: десять лет!
— Очень может быть, — сдержанно говорит Петр Иванович. — Губернская больница переполнена. Кроме того, неизлечимых не принимают и по закону… Можно, пожалуй, написать исправнику запрос…
— Да, да, напишите, пожалуйста. Что там у них такое? Потом…
Бухвостову представилась серая дорога, звон колокольцов. Запыленная фигура в телеге и поля с ленивым шорохом хлебов. Дальше все как-то терялось, и воображение не подсказывало Бухвостову ничего более…
Все это он думал уже не на бревнах, в Раскатове, а далеко за деревней, среди спящих полей… Он и сам не заметил, как вышел за околицу, как пошел по дороге, и спохватился только у другой околицы.
Куда он пришел? Перед ним, выделяясь на темной траве, резко отсвечивал свежий сруб, с разбросанными кругом щепками. За околицей виднелась узкая улица… Над тесовыми крышами тихо колыхалась темная зелень старых высоких осокорей. Верхушка одного из них была совсем сухая, на ней виднелись грачиные гнезда. В листве стоял ласковый, тихий, баюкающий шорох.