Том 3. Рассказы, сценарии, публицистика
Шрифт:
— Маты, — услышал Иван далекий голос, — маты, он все погубляет…
Дверь открылась; из дому, опираясь на палку, вышла старуха в холстинных штанах. Желтые волосы облегали дыры ее щек, рубаха висела как саван на плоском ее теле. Старуха ступила в снег мохнатыми чулками.
— Кат, — отнимая топор, сказала она сыну, — ты отца вспомнил?.. Ты братов, каторжников, вспомнил?..
Во двор набрались соседи. Мужики стояли полукругом и смотрели в сторону. Чужая баба рванулась и завизжала.
— Примись, стерво, — сказал ей муж.
Иван стоял, упершись в стену.
Дядька Колывушки, Терентий, бегая вокруг ворот, пытался запереть их.
— Я человек, — сказал вдруг Иван окружившим его, — я есть человек, селянин… Неужто вы человека не бачили?..
Терентий, толкаясь и приседая, прогнал посторонних. Ворота завизжали и съехались. Раскрылись они к вечеру. Из них выплыли сани, туго, с перекатом, уложенные добром.
Женщины сидели на тюках, как окоченевшие птицы. На веревке, привязанная за рога, шла корова. Воз проехал краем села и утонул в снежной, плоской пустыне. Ветер мял снизу и стонал в этой пустыне, рассыпая голубые валы. Жестяное небо стояло за ними. Алмазная сеть, блестя, оплетала небо. Колывушка, глядя прямо перед собой, прошел по улице к сельраде. Там шло заседание нового колхоза «Видродження». За столом распластался горбатый Житняк.
— Перемена нашей жизни, в чем она есть, ця перемена? Руки горбуна прижимались к туловищу и снова уносились.
— Селяне, мы переходим к молочно-огородному направлению, тут громаднейшее значение… Батьки и деды наши топтали чеботами клад, в настоящее время мы его вырываем. Разве это не позор, разве ж то не гоньба, что, существуя в яких-ни-будь шестидесяти верстах от центрального нашего миста, мы не поладили господарства на научных данных? Очи наши были затворены, селяне, утикать мы утикали сами от себя… Что такое обозначает шестьдесят верст, кому это известно?.. В нашей державе это обозначает час времени, но и цей малый час есть человеческое наше имущество, есть драгоценность…
Дверь сельрады раскрылась. Колывушка в литом полушубке и высокой шапке прошел к стене. Пальцы Ивашки запрыгали и врылись в бумаги.
— Посбавленных права голоса, — сказал он, глядя вниз на бумаги, — прохаю залишить наши сборы…
За окном, за грязными стеклами, разливался закат, изумрудные его потоки. В сумерках деревенской избы в сыром дыму махорки слабо блестели искры. Иван снял шапку, корона черных его волос развалилась.
Он подошел к столу, за которым сидел президиум, — батрачка Ивга Мовчан, голова Евдоким и безмолвный Адриян Моринец.
— Мир, — сказал Колывушка, протянул руку и положил на стол связку ключей, — я увольняюсь от вас, мир… — Железо, прозвенев, легло на почернелые доски. Из тьмы вышло искаженное лицо Адрияна.
— Куда ты пойдешь, Иване?..
— Люди не приймают, может, земля примет… Иван вышел на цыпочках, ныряя головой.
— Номер, — взвизгнул Ивашко, как только дверь закрылась за ним, — самая провокация… Он за обрезом пошел, он никуда, кроме как за обрезом, не пойдет…
Ивашко застучал кулаком по столу. К устам его
— Не, — сказал он из тьмы, — мабуть не за обрезом, представник.
— Маю пропозицию… — вскричал Ивашко. Предложение состояло в том, чтобы нарядить стражу у
Колывушкиной хаты. В стражники выбрали Тымыша, виконавца. Гримасничая, он вынес на крыльцо венский стул, развалился на нем, поставил у ног своих дробовик и дубинку. С высоты крыльца, с высоты деревенского своего трона Тымыш перекликался с девками, свистал, выл и постукивал дробовиком. Ночь была лилова, тяжела, как горный цветной камень. Жилы застывших ручьев пролегали в ней; звезда опустилась в колодцы черных облаков.
Наутро Тымыш донес, что происшествий не было. Иван ночевал у деда Абрама, у старика, заросшего диким мясом. С вечера Абрам протащился к колодцу.
— Ты зачем, диду Абрам?..
— Самовар буду ставить, — сказал дед.
Они спали поздно. Над хатами закурился дым; их дверь все была затворена.
— Смылся, — сказал Ивашко на собрании колхоза, — заплачем чи шо?.. Как вы мыслите, селяне?..
Житняк, раскинув по столу трепещущие острые локти, записывал в книгу приметы обобществленных лошадей. Горб его отбрасывал движущуюся тень.
— Чем нам теперь глотку запхнешь, — разглагольствовал Житняк между делом, — нам теперь все на свете нужно… Дождевиков искусственных надо, распашников надо пружинных, трактора, насосы… Это есть ненасытность, селяне… Вся наша держава есть ненасытная…
Лошади, которых записывал Житняк, все были гнедые и пегие, по именам их звали «Мальчик» и «Жданка». Житняк заставлял владельцев расписываться против каждой фамилии.
Его прервал шум, глухой и дальний топот. Прибой накатывался и плескал в Великую Старицу. По разломившейся улице повалила толпа. Безногие катились впереди нее. Невидимая хоругвь реяла над толпой. Добежав до сельрады, люди сменили ноги и построились. Круг обнажился среди них, круг вздыбленного снега, пустое место, как оставляют для попа во время крестного хода. В кругу стоял Колывушка в рубахе навыпуск под жилеткой, с белой головой. Ночь посеребрила цыганскую его корону, черного волоса не осталось в ней. Хлопья снега, слабые птицы, уносимые ветром, пронеслись под потеплевшим небом. Старик со сломанными ногами, подавшись вперед, с жадностью смотрел на белые волосы Колывушки.
— Скажи, Иване, — поднимая руки, произнес старик, — скажи народу, что ты маешь на душе…
— Куда вы гоните меня, мир, — прошептал Колывушка, озираясь, — куда я пойду… Я рожденный среди вас, мир…
Ворчанье проползло в рядах. Разбрасывая людей, Моринец выбрался вперед.
— Нехай робит, — вопль не мог вырваться из могучего его тела, низкий голос дрожал, — нехай робит… чю долю он заест?..
— Мою, — сказал Житняк и засмеялся. Шаркая ногами, он подошел к Колывушке и подмигнул ему. — Цию ночку я с бабой переспал, — сказал горбун, — как вставать — баба оладий напекла, мы, как кабаны, нашамались с нею, аж газ пущали…