Том 3. Рассказы. Воспоминания. Пьесы
Шрифт:
1941, декабрь
Зашел я в церковь. Бывший военный собор гвардии Преображенского полка. Мерцают свечи. Холодно.
Перед иконой Скорбящей – молебен. Высокий, широкоплечий дьякон, чем-то напомнивший мне лесковского Ахиллу, хриплым простуженным басом читает записки – «о здравии»:
– Воина Иоанна, воина Василия, воина Серафима, воина Петра, воина Александра…
И вдруг – споткнулся:
– Воина… Веры.
Гляжу искоса на его изнуренное, посиневшее от холода лицо. По впалым, осунувшимся щекам его текут слезы.
У выхода
– Чего это он плачет? Что он – добрый такой?
– А у него, милый человек, сын на Карельском фронте. Воин Кистинтин. Пулеметчик.
1941, декабрь
Женщина – другой (о муже, который на фронте):
– Он меня в каждом письме спрашивает: что нового в городе? А что я ему напишу? Что у нас дома шатаются и падают?
– А ты ему вот как напиши: мол, дома шатаются, а сами-то мы еще стоим и выстоим.
1941, декабрь
Госпиталь. Отделение стоматологической хирургии.
Немолодой уже, бородатый великан, председатель колхоза в пригородном районе, оккупированном немцами. Партизанил, с важным оперативным заданием пробирался в Ленинград. Где-то под Средней Рогаткой попал под минометный огонь. Тяжело ранен: сломана нога, оторвано правое ухо, содран скальп, смяты обе челюсти.
Сейчас его уже починили: зубы в шинах, кожа на голове залатана, нога в гипсе.
Спрашиваю у него:
– Как это все было? Больно? Сознание потеряли?
– Нет. Я ни разу за все время сознания не терял. Еще километров пять или шесть по шпалам шагал до заставы. Ухо на вот таком шматочке висело, я его оторвал, бросил.
1942, февраль
Нина Борисовна призналась мне, что в октябре с голоду воровала отруби из торбы лошади, стоявшей у них во дворе.
Теперь уж небось давно и лошадь эту съели. Какое там «небось»! И воробья не найдешь во всем городе…
1942, январь
Сегодня утром в больнице от крупозного воспаления легких умер наш бывший дворник Костя.
Почему его так звали – не знаю; по внешности и по паспорту это был типичный и чистокровный казанский татарин.
Не молодой уже, но и не старый, своеобразно красивый, стройный, хотя и невысокого роста, исключительно молчаливый, суровый, но в то же время с какой-то неугасающей, затаенной усмешкой в черных, чуть-чуть раскосых глазах и в тонких, иронически, а иногда даже брезгливо изогнутых губах, – таков был этот человек, которого оплакивают сегодня жена и дети, а завтра положат на саночки и повезут на ближайшее, вероятно Охтинское, кладбище.
Семья у Кости была большая и с каждым годом росла, увеличиваясь по меньшей мере на одну единицу. Во дворе, под окнами дворницкой, постоянно, и летом и зимой, кружился целый выводок Костиных детей, главным образом девочек, которых я никогда не мог сосчитать и запомнить: все они были как на подбор худенькие, стройные, с подстриженными челочками и с черными, чуть-чуть раскосыми глазами, которые отличали их от других детей, как и те красные коралловые бусинки, которыми они украшали свои худенькие, детские и вместе с тем очень женственные шейки.
Такие же бусы, только из более крупных кораллов,
Живой Костя не пользовался в нашем доме слишком хорошей славой. Правда, он был рачителен в работе: с утра, спозаранку, он или жена его брались за метлу, скребок или лопату, и к тому времени, когда другие дворники, сладко позевывая, лишь выходили за ворота, улица перед нашим домом была уже тщательно выметена, снег собран в кучи, мусорные ящики на лестницах стояли пустые. На собраниях жакта жильцы всегда расхваливали Костю, но за глаза о нем говорили как о человеке темном и подозрительном. Говорили, что он слишком любит деньги, что он никогда не берет для себя ордера на дрова, предпочитая, как видно, пользоваться чужими. Подозревали его даже в связях с уголовниками и скупщиками краденого.
Впрочем, все эти сплетни и разговоры имели место в очень отдаленные, довоенные времена.
За последнее время ничего подобного мне слышать не приходилось. Война, как видно, изменила не только людей, но и отношения между ними. Между прочим, когда-то о Косте говорили, что будто бы тем жильцам, которые дают ему на чай – ночью, когда он открывает калитку, – меньше рубля, он не кланяется и вообще не считает их за достойных людей. Месяца два назад, когда Костя еще работал дворником, вернувшись как-то ночью домой, я вдруг заметил, что уже давно, с самого начала войны, вообще перестал вручать ему эту ночную лепту. Об этом я рассказал во время дежурства на крыше своему «напарнику», молодому инженеру-электрику. Оказалось, что и он тоже считает почему-то неудобным награждать теперь Костю чаевыми. И тем не менее Костя, как мы оба заметили, продолжал раскланиваться с нами и не потерял, по-видимому, веры в наше человеческое достоинство.
Так как времени у нас с инженером было достаточно, делать было нечего – воздушный бой шел где-то далеко на юге, под Пулковом, – мы попробовали поглубже разобраться в этом вопросе.
Конечно, большую роль тут играло то, что раньше мы возвращались ночью домой чаще всего из гостей, из театра, с товарищеской пирушки, а сейчас уж если и приходится где-нибудь задержаться – значит, задержали дела, и дела неотложные, военные.
Но главное не в этом, решили мы с инженером. Главное в том, что раньше мы возвращались домой, а сейчас мы приходим «на объект», что все мы – и дворник, и управхоз, и самый почтенный жилец, и самая маленькая Костина дочка с красными коралликами на шее, – все мы стали товарищами, соратниками, солдатами одной части.
Раньше нас связывали между собой железная крыша и каменные стены.
Сейчас нас связывает война.
Эти связи оказались крепче. И как это ни странно на первый взгляд, наши отношения тоже стали лучше, чище и благороднее.
О мертвых не говорят худо. Поэтому чаще всего о них говорят неправду или не полную правду.
Я рад, что могу, не покривив душой, записать, что, какую бы сложную и многогрешную жизнь ни вел Костя, умер он честным человеком.
В августе, когда немцы находились уже на ближних подступах к городу, Костю мобилизовали на оборонную работу, и больше месяца он провел где-то на Карельском перешейке, на строительстве оборонительных рубежей. Писем он оттуда не писал, и жена его, которая опять носила ребенка и, несмотря на это, заменяла Костю на его дворницкой работе, осунулась и потемнела от худых предчувствий. И девочки тоже ходили невеселые, хотя к этому времени встретить веселого ребенка в нашем городе было вообще трудно.