Том 3. Рождество в Москве
Шрифт:
Как-то сказал я маме, совсем не думая, почему так говорю: «мама, а ведь может случиться… вынем мы эту крупу, промоем и съедим!» Она, помню, сказала: «какую ты чушь говоришь…» Мне даже стыдно стало, – действительно чушь. И вот, революция, большевизм, голод. Мы вынули из лампады крупу, промыли и сварили кашу. Вспомнили тогда мою «чушь».
– Но вот, третий случай… еще более странный. Но – еще не полный. Мне теперь в голову иногда приходит, что все эти «случаи» как-то связываются с «проблемой времени». Время..? не фикция ли это..? какая-то «категория» мышления..? в связи с… чувствованием..? Наша, человеческая, условность. В «Откровении», помните: «…и времени уже не будет»?..
Так вот…
Мы жили тогда на даче в «Малаховке», по Казанской дороге, верст 20 от Москвы. Я был на 3-м курсе в Училище Живописи, Ваяния и Зодчества… Ни о какой «загранице» не думал. Кажется, было это в поле, день был очень яркий. Иду, задумался, забылся… – и вдруг вижу себя… в Кремле!.. Не думал о Кремле… не помню, о чем думал.
Вижу так: будто я на коленях, в Успенском соборе, в полусумраке. Стою перед иконостасом. Народа будто нет, я один. Смотрю на икону, Спаса или Богоматери. Стою, радостный, и так говорю себе, свободно на душе… и говорю себе, мысленно: «как долго я жил там!., сколько я всего видел… видел Океан, пальмы… много стран…» – и чувствую, что я был вынужден так долго жить там, вне России!.. Думаю: «и вот, я снова здесь, стою в Успенском соборе, древнем, родном… как мне легко, Господи, как я счастлив, что опять здесь, в любимом моем Кремле!..» Вдруг пропало, я вижу луг, цветы… – Малаховка!., вон наша дача…
Не странно ли..? Ну, если бы я хоть чуть думал о «загранице»! что меня что-то заставит туда уехать… ну, если бы я был революционер, мог бы опасаться ареста, думал бы о побеге… – ничего подобного!., никакой связи… И такое яркое чувство – «как до-лго я жил на чужбине!.. И – вернулся, и так счастлив до слез, до радостного биения сердца: вернулся, снова здесь!..» Поразительно ярко было это чудесное чувство встречи!..
Теперь часто вспоминаю это… жду? Не могу сказать твердо – да. Но… для чего же было это тогда со мной?!.. Связываешь невольно с теми странными случаями…
– У-ви-дите… – сказал я ему, невольно тоже, уверенно-спокойно. – Будет именно так, как было с вами в… грезе.
– Вы думаете?.. – сказал он, вглядываясь в свое, совсем спокойно.
И я почувствовал в его вдумчивости и в его голосе, что и он сам так думает.
Май, 1947
Париж
3. Еловые лапы
День был будний, метельный, музейные посетители были редки, и появление старика, в ветхом полушубке, в лаптях-онучах, с мешком за спиной, привлекло любопытство музейских и хорошо запомнилось.
Выдававшая входные ярлычки спросила старика с удивлением: откуда он и что ему тут нужно?
Старик сказал: «из-под Сарова, пришел Батюшке Серафиму поклониться». Сказал твердо, – видимо, знал, что не ошибся местом. На его спрос: «где тут у вас Батюшка Серафим?» – выдавальщица показала на лестницу: «там укажут».
Как узналось после, она – «смутилась как-то… забыла приказать старику оставить мешок здесь».
Старик, хоть и очень старый и согбенный, поднимался по лестнице легко и совсем неслышно в своих лаптях. Лестница была в три колена и крутовата, и бодрость старика удивила выдавалыцицу.
На верхней площадке сидела барышня, пробивавшая ярлычки. По ее словам, старик и не задохнулся даже. На досуге она читала, и неслышное появление такого необычного посетителя испугало даже ее. Она тоже спросила, откуда он и зачем. Получив тот же ответ, что и нижняя, заинтересовалась «такой редкостью» и на досуге, без посетителей, стала спрашивать, то и се, далеко ли отсюда до Сарова, приехал по железной дороге или подвез кто, как разыскал музей… Старик отвечал ясно и охотно, – оказался детски-откровенным. Пришел пешком, по обещанию; от Сарова верстов сот пять, шел боле месяца, «все было хорошо, задачливо»; а пришел – «по маменькину наказу, для памяти». Для какой… «памяти»? – «Как маменька помирала, – наказала: „помни, Ваня… вымолила я тебя у Батюшки Серафима…“ – „отмолила, стало-ть, маменька меня…“ – „воздвиг тебя Батюшка Серафим-Угодник…“»
Слово за слово, узнала барышня, – «как воздвиг». Усадила старика на стул, поотдохнуть, – пожалела, какой он старый, заросший, «как моховой»; борода стала уж и зеленоватой будто.
И вот что узнала барышня.
Мальчонком был он дюже болен, вот-вот помрет; ни рукой ни ногой, сразу с чего-то сталось. Все слезы маменька выплакала, все ходила к Батюшке Серафиму на могилку, от их села верстов сорок. И Батюшка Серафим воздвиг его. С той поры всякий год хаживали они на могилку, правили панихидку, – «порадовать-поклониться цветочками, с его полянки в бору», а в зимнюю пору еловые лапы в бору ломали и сосновые сучочки с шишечками на могилку клали – порадовать. А как «просветились мощи», годов тридцать тому, беспременно два раза на году навещивали. И маменька померла, и жена-покойница померла, и сынка в большую войну убили; и внуки попримерли, «от бедовой жизни», никого у него теперь… а то все ходили, «по завету, для памяти». А как Батюшку Серафима «взяли от нас…» – стал дознавать, куда увезли его. Верные люди и указали, только молчать велели… Вот и пошел Батюшку искать. И теперь хорошие люди есть, «законные»: и ночевать пускали, и покормят от скудости, и на печь даже погреться дозволяли, и копеечки подавали – и от них чтобы поклониться Батюшке Серафиму, свечечку родимому поставить… А то и всплакивали… – «Скажу им святое слово – „плачущий утешутся…“ – ан и станет им весело». Задачливо было всю дорогу. Паренек однораз нагнал, с оружией, который высокой при начальстве, – «что за человек?… куда-а?.. – строго-то так было окрикнул… а ничего, нестрашный: – чать тебе, дед, годов сто будет?..» На ахтынабиль к себе сесть велел… – «помчало, снегу не видать!..» Сто не сто, а за восьмой десяток много перешло.
Помнилось еще барышне, как другое начальство бумажку ему сунуло, «орленую»: «везде тебя, дед, с колокольным звоном будут встречать с моей бумагой!» – «Да я ее, малость отойдя, в снег сунул, от греха… ну-ка она неправая?..»
Барышня сама довела старика до той двери… – и спохватилась, что отпустила его с мешком: «в голову как-то не пришло!» После было ей строгое внушение, но без особых последствий.
Когда старик вернулся оттуда, она сказала ему присесть и подала воды в кружке, но он пить не стал, сказал: «не, там снежку пожую». Она предложила ему кусочек сахару, «для силы», но он отвел ее руку с сахаром: «не, милая… меня и покормят, и чайком напоят… хорошие люди есть». Ей стало грустно: не принял от нее водицы даже.
Из расспросов у старика и по рассказам музейских… (это «явление» произвело сильное впечатление даже и на «ответственных» при том отделе), узналось, что произошло там.
Дававшая объяснения посетителям, «ответственная», – «была, прямо, поражена» появлением старика с мешком. Старик нимало не смущался, объяснений не слушал, а первым делом спросил-перебил: «где положили Батюшку Серафима Преподобного… от нас взяли из Сарова?..» Она показала на витрину. Он поглядел на «ответственную» «недоверчиво» и перебил настойчиво, строго даже: «а не обманываешь?., самый тут Батюшка Серафим и покоится?!..» Она сказала «этому темному»: «ясно – тут! вон, за стеклом, и косточки…»